Он бы и прошел, но бокал с желтой пеной в руках синерубашечника, а главное, звон колокольцев, достигший апогея, напомнил о пуговицах. Он остановился и молчал, улавливая такой знакомый холодно-острый запах ее духов. Наконец, язык в пересохшем рту повернулся, и Феликс тоже шепотом сказал:
— Я приехал за пуговицами.
— Я так и знала, — прошевелила губами она. — Ты и должен был преследовать меня, влюбился, видите ли, такие болваны не могут наслаждаться жизнью и быть счастливыми, такие лезут в петлю.
Взгляды присутствующих были направлены на великолепный букет желтых роз «Глория Деи», и никто ничего не понял из полушепота и пантомимы элегантной дамы и бормотания небритого, полуоборванного человека.
— Я верну их, я сейчас же верну, — шептала Натали и поспешно рылась в сумочке. — Я взяла их на память о тебе, как сувенир, понимаешь? На! И убирайся, я не желаю тебя более видеть ни секунды, убирайся, или я закричу.
— Наталия Ивановна, чем оскорбил вас этот человек? — Глаза синерубашечника холодно изучали Феликса, и он злорадно добавил: — А то, знаете ли, товарища можно и призвать к порядку. Это в момент.
В ладони Феликса оказались две пуговицы. Колокольцы на его груди трезвонили, и он упал бы на этой яркой площади, но на его плечо легла рука, и бородатое лицо «режа» заговорило в ухо:
— Феликс, любезный, я провожу вас, идемте. Букет великолепен, но поймите, все кончено, повторов в жизни не бывает.
Он говорил что-то ласковое, и дыхание было теплым, рука поддерживала, провожая в спасительную тень буксуса. Феликс постоял под деревом, закрыв ладонями глаза, и когда окончательно пришел в себя, режиссера не было, и площадь была пуста, а музыка на пароходе стихла. Он уже более не чувствовал себя раздетым под фонарями.
Ум его был ясен, трезв, и никакого звона на груди. Он ощущал присутствие чего-то емкого, настоящего. Это не был капитан с его мирными орденами. Это не был и краснобай-синерубашечник, занимающий большой пост, это не был и режиссер, не была и Натали. От этой снобистской пантомимы, от своей нелепой клоунады, от себя самого он побрел к воде. Он твердым шагом пересек площадь и там, где у свай опустил корму в черную воду лайнер, постоял, ощущая, как все мышцы наполняются уверенностью.
— Иоганн, — ясно прозвучало над ним по-немецки, — не забудь узнать завтра у гида имя коня великого царя Питера.
На верхней палубе две квадратные немки ели мороженое и равнодушно разглядывали Феликса, а чуть поодаль однорукий седоголовый немец в строго обтягивающих сухую фигуру джинсах изучал красную книжицу. Он, подумал Феликс. Этот видел в свою амбразуру. Этот все помнит.
Феликс тут же возненавидел этих молодящихся, раскормленных старух, знающих всему цену; чтоб получить полную порцию своих удовольствий, им обязательно нужно было узнать имя коня царя Питера. Его интересовал только однорукий немец.
— Иоганн, — опять сказала немка, — узнай у туземца, сколько стоит его букет.
Немец поднял глаза, и Феликс хрипло спросил:
— Иоганн, где вы потеряли руку? Под Сталинградом?
Немки оцепенели с мороженым у рта, а немец распрямился, стал суше и строже, опустил словарь, долго, молча и серьезно изучал Феликса белесыми глазами. В них что-то дрогнуло. Они понимали друг друга.
— Нет! — наконец сказал он. — В танковом бою под Моздоком. Под Моздоком похоронена моя правая рука.
Они долго смотрели друг на друга, и немец шептал:
— Моздок, Моздок!
Феликс швырнул букет под сваи в черную воду и побрел домой. Трое иностранцев молча глядели ему в спину, потом женщина сказала:
— Иоганн, мне становится страшно в этом русском море, ты закрыл каюту?
Другая прибавила:
— Букет сто марок стоит. Туземец сумасшедший, он опасен.
— Нет, — возразил немец, — он не сумасшедший и вовсе не опасен, он просто русский, а в каждом русском живет Достоевский, поэтому логически его поступок необъясним. — И продолжал с жаром, так не вязавшимся с его аскетическим видом: — Русские вовсе не злы, это очень добрые, гостеприимные и, главное, долготерпеливые люди. Они как медведи, и не напрасно эмблема русских — медведь. Это очень правильно, медведь очень долготерпелив. Враги бросают в берлогу горящие поленья, медведь горит, ревет, ворочается и не вылезает, но боже упаси, если горящий медведь из берлоги вылезет и станет на задние лапы. Вот тогда будет ужас. Вот тогда пощады от русских не жди, а сейчас нет, сейчас он не опасен. Знаю я этих русских, знаю.
Дальше Феликс не расслышал. А все-таки я не забыл немецкий, и немец мне понравился, уж он хлебнул. Все иностранцы, побывавшие в России, становятся иными: раздумчивыми, сомневающимися и красивыми. Феликс оглянулся. Теперь немец один стоял на черной корме лайнера в молочно-белом свете прожекторов и всматривался в темноту. Феликсу послышался его шепот: «Моздок, Моздок».