— Нынче в России все — и умники, и дураки — только порют по швам империю, лишь одна я крою и сшиваю. Да, по французским меркам, но применительно к России... А вы, — она посмотрела Дашковой в лицо, и та поняла, что прежней подруги у неё не будет никогда, — а вы плохо читали того же Вольтера. Мыслитель сей предпочитает тиранию одного тирании нескольких, ибо, говорит он, у деспота всегда бывают добрые минуты, а у ассамблеи деспотов никогда. — Отвернулась и неожиданно закончила: — В подтверждение правоты Вольтера я и отпускаю тебя с миром.
Испуганная Дашкова присела в поклоне — не столько из этикета, сколько оттого, что колени дрожали.
— Истинные монархи так и поступают — казнят и милуют.
— Я прощаю тебе молодой запал, — проговорила Екатерина, всё ещё внимательно глядя в лицо Катеньки. — Но не дай бог тебе попасть в руки Тайной канцелярии... — Не договорив и сразу потеряв интерес к бывшей подруге, отвернулась. — Семён Андреевич, пистолеты.
Она раз за разом выстрелила в ближние мишени, и оба раза дежурный офицер отсалютовал красным.
5
Мотаются из стороны в сторону морды бешеных коней, закушенные удила, оскаленные зубы, раздутые ноздри, дикие глаза... Клубы пара от огненного дыхания остаются далеко позади. Медленно, но неотвратимо идут по чёрному небу месяц и звёзды. Падают навстречу ели и берёзы, опушённые инеем. Глухо стучат копыта, тревожной скороговоркой бренчат бубенцы, надрывно гудят церковные звоны.
Охвачено ужасом и яростью лицо Потёмкина — широко раскрыт орущий рот, взбухли на лбу синеватые вены, прорезались жилы на шее, адски вздыблены волосы, безумны, как у коней, глаза. Но голоса не слышно, и страшен этот безгласый крик... Потёмкин, стоя в санях-розвальнях, держит вожжи и что есть силы гонит, гонит коней, и взлетают на ухабах, несутся по воздуху простые мужичьи сани. Сзади держится за его плечи Екатерина, оглядываясь назад, молит:
— Спаси меня, спаси... Гони, Гришенька, гони!
Ветер рвёт с неё клубящееся туманом платье. Потёмкин оглядывается — спасенья нет: распластались в воздухе, летят следом волки, неподвижные, как будто застывшие в прыжке. Высунуты языки, разинуты пасти, сверкают алмазным блеском зубы...
Взмывают в воздух и круто клонятся сани, всё ближе волчья стая. Потёмкин бросает вожжи и, обернувшись, стреляет из двух пистолетов. Волки замедляют свой бег, но, отпустив плечи Григория, словно отрываемая невидимой силой, отстаёт Екатерина. Она тянет к нему руки и зовёт угасающим голосом:
— Спаси...
Но всё ширится бездна между ними, быстрей кружатся звёзды, стеной встаёт земля, рассекая пространство на две половины — чёрную и белую.
— Екатерина... Катерина... на...
Бухают колокола, гремят выстрелы, сыплется горохом бубенчатый звон, стремительно падает вниз Потёмкин, вспыхивает ослепительный зелёный свет.
— А — а — а... — улетает в пустоту панический крик.
Он открыл глаза и, прерывисто дыша, оглядел всё ещё дикими глазами комнату — по кругу двигаются окна, двери, потолок... Кружатся книги, разложенные на столе, ходит туда-сюда шандал с оплывшими свечами. Лапки елей, рождественские гирлянды, перевитые лентами, — всё в движении, вызывающем тошноту. Потёмкин встал, неуверенно шагнул раз, другой, ноги не держали его. С грохотом повалился на пол и, схватившись за голову, поражённый безумной болью, застонал:
— Господи, такая боль... За что?.. — Скорчившись, он катался по полу, держась за голову.
Дверь распахнулась, вбежала встревоженная Санечка, помогла Григорию подняться, довела до кровати и, заплакав, проговорила:
— Ложись, ложись, сейчас я... сейчас... Сниму твою боль... Уйдёт... уйдёт... Тихо... тихо... — Всхлипывая, она расстегнула ворот рубашки, подоткнула подушку, устраивая больного поудобнее, и лёгкими движениями принялась растирать его виски, отводя боль с темени на затылок. — Вот так, вот, вот... Тихо, тихо, милый... Проклятые книжки, нельзя же так читать... Одной гляделкой день и ночь... Я вон двумя засмотрюсь, так в глазах рябит... Ну-ну, миленький... — Санечка, приникнув к нему, всё шептала и шептала.
Лицо Потёмкина стало спокойнее, гримаса страдания постепенно ушла, и вот уже совсем разгладился лоб, расправились складки у рта, дыхание стало ровным. Думая, что он спит, Санечка тихонько подняла голову и посмотрела ему в лицо. Внезапно, не открывая глаз, он положил свои ладони на её плечи и пробормотал:
— Волшебница... хорошо-то как...
Ошеломлённая признанием, Санечка прильнула к нему грудью, а он не отстранил, как она боялась, а наоборот — прижал к себе и замер, будто вслушиваясь во что-то и наслаждаясь близостью горячего юного тела. Жизнь возвращалась к нему. Санечка закрыла глаза и, затаив дыхание, улавливала ток крови в каждой клеточке своего тела, ей никогда не было так хорошо. А руки «дядечки Гришечки» всё крепче охватывали её, ласкали плечи, стан, коснулись грудей, и тогда она с отчаянной лихостью — была не была — нашла в гуще щетины, облепившей лицо, его мягкие и жаркие губы. Они соединились в жадном и нескончаемом поцелуе.