На ее лице мелькнуло выражение неподдельного ужаса, мелькнуло и ушло. Он сразу понял и всю глупость своего замечания, и то опасное положение, в которое только что поставил ее. Люди непрерывно мельтешили в коридоре, а он стоял в открытой двери гримерной; одно-единственное слово подрывного характера, подслушанное кем-то, – неважно, что его произнес зашедший в антракте иностранец, – автоматически поставило бы ее под удар.
– Да, – резко бросила она в ответ. – Наш Сталин понимает нужды русских людей. Он любит русских людей, и русские люди любят его. Вы, американцы, считаете, что можете все купить за ваши грязные деньги, но вы не можете купить нашу советскую душу!
Меткалф шагнул в комнату.
–
– Ты не знаешь, о чем говоришь! – прошипела она.
– Сплетни быстро расходятся, Лана. Даже в иностранных посольствах. Я знаю множество…
12
– Как великолепны вы были этим вечером, – сказал Рудольф фон Шюсслер, погладив по голове Светлану Баранову. – Мой, мой собственный Красный мак.
Она вздрогнула, когда он коснулся гладкой как фарфор кожи ее шеи, и на один молниеносно краткий момент он спросил себя, что могла выражать эта дрожь: экстаз или отвращение? Но в следующий миг он увидел, как ее губы сложились в сладчайшую улыбку, и утвердился в лучшем мнении.
Она была одета в пеньюар из нежнейшего розового шелка, который он купил ей в Мюнхене, и то, как пеньюар прикрывал и одновременно подчеркивал выпуклость ее грудей, ее тонюсенькую талию, чувственную плоть ее худощавых мускулистых бедер, всегда невыносимо волновало его. Она была самым аппетитным блюдом, которое ему когда-либо удавалось заполучить, а ведь фон Шюсслер был человеком с тонким вкусом и всю жизнь потреблял самую изысканную пищу. Кое-кто за глаза называл его толстяком, но он предпочитал думать о себе как о гурмане, упитанном мужчине, который любил хорошо пожить.
И потому он считал, что хорошо жить в Москве почти невозможно. Продукты, которые можно было раздобыть здесь даже при посредстве немецкого посольства, оказывались хуже всяких стандартов. Впрочем, квартира, которую ему дали, – она прежде принадлежал некоему высокому красноармейскому чину, погибшему во время чисток, – была достаточно просторна. И, конечно, дом в поселке Кунцево, неподалеку от Москвы, который он использовал как дачу для проведения выходных дней, был совсем неплох. Ему пришлось лишь дать очень скромную взятку, чтобы получить возможность заключить договор об аренде этого дома и перенести молчаливые насмешки коллег из посольства, которые оказались менее ловкими или не имели семейных капиталов, позволявших вести личные дела с советским правительством, но это стоило того.
Ему пришлось выписать из-за границы едва ли не всю мебель, здесь совсем не было приличной прислуги, которую можно было бы нанять для проведения званых обедов, и ему давно надоел круговорот дипломатической жизни в этом мрачном городе. Разговоры шли о войне и только о войне. А теперь, когда русские подписали с Берлином договор о ненападении, всеобщей темой для разговоров стало это событие. Он свихнулся бы здесь от скуки, если бы не нашел свой Красный мак.
Как хорошо все, казалось бы, оборачивалось! Дело было вовсе не в везении, нет, все это лишь убедительно подтверждало то, что всегда говорил его отец: родословная – это все. Происхождение! – ничто на свете не имело такого значения. Он гордился своей родословной, огромным поместьем неподалеку от Берлина, принадлежавшим его роду уже более века, той службой, которой многие его прославленные предки удостоили кайзеров и канцлеров. И, конечно, знаменитым прусским генералом Людвигом фон Шюсслером, героем 1848 года, который возглавил военные силы, подавившие либеральный мятеж, тогда как прусский король Фридрих Вильгельм II впал в отчаяние и капитулировал. Фон Шюсслер чрезвычайно остро сознавал свою принадлежность к выдающемуся роду.
К сожалению, всегда находились недоброжелатели, считавшие, что фамилия – это его единственное достоинство. И потому фон Шюсслеру частенько приходилось скрежетать зубами из-за того, что его таланты остаются непризнанными. Он писал изящные, прекрасно построенные, украшенные многочисленными аллюзиями на Гёте дипломатические меморандумы и ноты, но их почему-то воспринимали как самые обычные документы.