Петр успеет перешагнуть через трещину между перроном и тамбуром за несколько минут до того, как вздувающиеся тучи лопнут и прольются черной, нетерпеливой водой. Уже в первом вагоне ему в нос ударит малоприятная поездная смесь запахов использованного белья, пота, пищевых припасов, перегара и еще чего-то непередаваемо скверного. Едва ли Петр обратит серьезное внимание на этот горький дым, темп его ходьбы все еще будет безотчетно соответствовать торопливой поступи прохожего, не желающего опоздать на поезд, еще не в полной мере чувствующего себя перескочившим с расползающейся льдины на надежный плот. Но вообще-то в подобной суетливости, конечно, не будет уже ни малейшего смысла: проглоченный трясущейся механической сороконожкой, он на два дня предоставит гигантскому насекомому все права на собственное перемещение из прошлого в грядущее. Ритмичность работы металлических поршней и пружин, вращения колес и сотрясения измазанных мазутом тросов очень скоро убаюкает его нервную суматошность, погрузит в забытье и странным образом придаст неистовой радости вяжущий привкус. Он превратится в одно из почти бездвижных привидений, сдавшихся на милость протяжного железнодорожного гула. Во время переезда вы – нигде. Более того, вы – никогда. Однако, вопреки всему, его собственное время еще будет длиться независимо от вселенского, даже в таком бессмысленном, отсроченном облике оно сохранит резерв независимости. (Удивительно, но и в знакомых нам по фантастическим историям новейших аппаратах будущего, способных, как в сказках, преодолевать любые расстояния, готовых наглядно развенчать правомерность противопоставления пространства и времени, это внутреннее дление, по-видимому, останется прежним – нестираемым пятном, тревожной тенью медлительности внутри неимоверной спешки.)
Следуя мимо приотворенных дверей, минуя все эти полузакрытые створки, широкие стеллажи, короткие полки, не книжные – людские (любой без труда представит узковатые нары, подвешенные на обтянутых потрескавшимся кожзаменителем цепях, надо ли тратить силы на подробное описание?); мимо покоящихся на них обитателей хмурой затхлости, да, следуя мимо них, он станет вглядываться в бледные, утомленные, якобы спокойные лица. Именно так, точнее и не скажешь: они покажутся сохраняющими самообладание, но где-то в глубине, под кожей, за зеркальностью мутных глаз будут содрогаться жернова внутреннего бешенства. Исподняя тряска передастся подбородкам, прячущаяся истерия выдаст себя в едва заметных лицевых шевелениях, тщетно пытающихся попасть в такт железнодорожным покачиваниям. Полулежащие, почти никогда не поднимающиеся, да, практически парализованные, недвижимые, они обреченно будут всматриваться в сумрак, в клочья плотного, непроглядного, густого чада, пытаясь следить за скользящей по коридору фигурой неофита, приглядываться к его ребячески-легкомысленному бегу. Но одновременно (одновременно?) их понурые, вялые взгляды пролетят как бы сквозь него, останутся минутным, полусонным любопытством, готовым тут же смениться вялостью – все тем же незаменимым средством спасения от скрытого припадка, слепящего крика. На мгновение подняв глаза, они снова опустят их, потупят взоры, уронят тяжелые головы, уставятся в пол, иными словами – перестанут смотреть вверх, да, они погрузят руки в сумки, вернее в рюкзаки или даже мешки, из которых примутся доставать сухие луковицы, яблоки, хлеб, еще что-то съедобное. Шуршащая возня, похожая на шелест крыльев ночной бабочки, станет единственным как будто бы живым движением. Вдруг кто-то поднимет руку – не вздернет, но медленно вознесет, чтобы осенить прохожего прощальным, траурным взмахом, неясным благословением-проклятием. И снова – только замершее, словно изнуренное длительной работой или слишком продолжительным бездельем, как будто бы нескончаемое лицо, прямые борозды на впалых щеках, царапины на стеклах, глубокие шрамы стен, нескончаемые пятна полов и потолков. Позже, много позже он еще столкнется с чем-то похожей бесконечностью совсем другого лица, да, мы расскажем об этом, но позднее, когда эта книга начнет надоедать читателю еще больше, чем сейчас.