Братья мои — это не имело отношения к вере; братья мои — только там я узнал, что значит скорбь: не горе, не обетование памяти — абсолютная отрешенность от себя. Человеческое «я» слишком незначительно в сравнении с чувствами, и оно не позволяет им, — которые как бы старше и больше отдельного человека, — случиться в полноте. Отрешаясь от себя, отрешаешься не от чувств вообще, а лишь от той «надводной» части каждого из них, которая связана самолюбием, обращена на тебя самого, которая заставляет постоянно оглядываться — а каков ты в чувстве?
И когда чувства перестают быть зеркалом, когда ты проходишь сквозь амальгаму — возникают глубина и перспектива, неведомые прежде; как мы смотрим на прошлое через себя сегодняшних, так и наши чувства опосредованы в моменте настоящего, и если эта опосредованность исчезает, приходит соединенность всех со всеми, поверх времен и разности судеб; соединенность по сродству природы чувств. И я стоял над уходящими в камень, теряющими очертания петроглифами, чуя спиной дыхание смертной долины, и не было уже разделенности — и то, и это: и изглоданный лисами череп, и колеса солнц, катящиеся, разбрасывая протуберанцы.
Незнакомец дал мне кружку; прокипяченный чай был горек, но горечь эта мягко и властно подтолкнула сердце, заставила его сокращаться резче и чаще, ободрила, придала сил.
— Ты не выслеживаешь меня? — спросил человек.
Несмотря на пистолет, он боялся; он не поднял бы на меня руки и знал это про себя.
— За мной ходят, — сказал мужчина. — Думают, что я выведу их на петроглифы. — Он показал на рисунки. — За такие хорошо платят, если выбить и суметь донести.
И свет, и тень отступили наконец; померкли каменные солнца, истаяла земляная тьма. Меня отпустило напряжение чувствования — и я четко, в подробностях увидел того, с кем говорил.
Он был болен раком: лицо его было будто бы надуто изнутри — так рисуют карикатуры уличные художники, преувеличивая, растягивая губы, щеки, всю лицевую мякоть; разросшееся мясо губ уже отвисало вниз, щеки закрывали глаза, рот удлинился вдвое, и ни единый волос не рос на гладкой сарделечной коже.
— Это от облучения случилось, — сказал мужчина. — То, что внутри, в теле, еще хуже. А пистолет — чтобы застрелиться, когда будет совсем невмоготу. Наградной.
Мой нежданный товарищ был военным; когда-то он искал в здешней тундре места под скважины для подземных ядерных взрывов; он приехал из лесного края и не знал, что тундра тоже, как лес, уводит, но по-другому: лес меняет местами стороны света, путает следы, а тундра вся открыта, и ты идешь, идешь, помня, что потеряться тут нельзя, все как на ладони, но вдруг оборачиваешься — и только сопки кругом, и сознание, занятое мыслями, которые ты обдумывал, не хранит никаких примет пути.
Вот так, уведенный, он и обнаружил первые свои петроглифы — знаки солнца, катящиеся солнечные колеса; и потом, уже заболев, после операции, после палат химиотерапии, бывший военный вернулся в эти края — рисунки, высеченные в камне, показались ему самым существенным, что он встречал в жизни; он не коллекционировал петроглифы, не снимал копий — просто искал, повторял пути древних художников, давал рисункам смысл существования — смотрел на них.
Мы пили чифирь; я спросил, можно ли найти кого-то, кто помнил бы эти места десятилетия назад. Бывший военный сказал, что в тундре еще осталось несколько кочевых семейств, которых в прошлые времена не удалось загнать в оленеводческий колхоз; теперь их пытались за деньги показывать туристам, но они откочевали глубже в тундру и встречали выстрелами вертолет, пытавшийся сесть у чумов. У них нет раций, их ничто не соединяет с другими людьми; они принимают только его — больного, ищущего древние рисунки ради самих рисунков; в нынешнее время года их наверняка можно встретить в среднем течении реки. Есть еще деревня, где живут потомки ссыльных, она еще дальше; он не был там около десяти лет, а когда был, люди уходили оттуда, оставляя дома.
Чифирь кончился, костерок потух; мы обнялись, он ни о чем не спросил меня и двинулся дальше вдоль склона, а я вернулся к насыпи и еще долго, шагая, видел фигуру, движущуюся вдоль холмов.
Через три дня я вышел к бывшему порту, куда вела разрушенная железная дорога; вышел к реке. Среди низких берегов, среди отмелей текла невзрачная, впитавшая серость неба вода, скудная отражениями, бликами, светом, и ширина реки как-то терялась в пологости берегов, в неспешности течения.