На отмелях лежали сотни бакенов; здесь были пластмассовые, похожие на поплавок, металлические и деревянные, выглядящие как верхняя башенка маяка — вся история судоходства на реке, все годы плавания по ней, собранные вместе. Река меняла русло, намывала новые мели, на которых поселялись подрагивающие, как перепончатая птичья лапка, никогда не цветущие кувшинки, обрушивала берега, где в мерзлоте прятались туши доисторических животных, древних оленей, и время было разломано в этих обрывах, как краюха хлеба — бери руками, запусти пальцы в каменный век; река меняла русло, но бакены больше не следовали за переменами, не размечали ее глубины, не протягивали нить фарватера, не теплились в темноте; когда прекратилась навигация, река вернулась в полное владение рыб, плавник — прародитель весла — отменил винт, и речные воды больше не тревожило вращение изогнутых лопастей.
Около берега из реки торчали сваи обрушившихся причалов; в них застряли принесенные водой деревья, сор половодья, вода втягивалась под эти завалы с хлюпаньем, с присвистом; а дальше, в широком затоне, образовавшемся из старицы, стояли, сев днищем на грунт, баржи и буксиры.
Обычно брошенный корабль — как брошенный дом; но баржи не оставляли саднящего ощущения; то были огромные ржавые короба, угрюмые и неуклюжие ковчеги; они медленно погружались, выдавливая своим весом топкую жижу; краска сходила с них неравномерно, пластами, — видно, одни маляры грунтовали и красили добросовестно, а другие нет — под заскорузлой краской обнажался второй слой, третий, четвертый, пятый, шестой, седьмой; одряхлевшее железо уже рассыпалось, падали внутрь трюма проржавевшие дотла борта, а намертво спаявшиеся слои краски держали друг друга; баржи стояли наполовину нарисованными, их гоняли по реке, трижды, четырежды перекрыв предел усталости металла, перекрашивая, но не подновляя, и металл сдался первым, а спекшаяся краска уцелела.
Буксиры замерли в стороне от барж, шесть кораблей; «…омсом…лец», «Ша…тер», «Горня…», «Пограничн… Заполярья», «Кап…тан П…асолов», «Бое…» — читалось на бортах, словно названия передавали морзянкой при плохой связи.
Я прошел с одного буксира на другой и отыскал единственную шлюпку, которую еще можно было спустить на воду; на втором буксире нашлись весла, на третьем — полбочонка вара, чтобы прошпаклевать борта. Обнаружился еще большой кулек окаменевшей соли, и я взял его — мне стало жалко, что соль пропадает; для здешних пресных вод, пресных небес соль казалась чем-то, чего недостает месту, и я бросил ее в ящик на шлюпке.
Вскоре я отплыл, шлюпка была слишком велика, чтобы один человек мог нормально управлять ею, поэтому я просто выгреб на середину реки и вверился течению; шлюпка осела, заново напитавшись водой, и река понесла меня прочь от старых буксиров, от бакенов на берегу, развернула передо мной холмы за поворотом русла; уклон земли влек ее воды к Ледовитому океану, и я плыл в этом же тяготении; стояло безветрие, и времени тоже не было — река стала временем, и время неуклонно стремилось к устью.
Так миновали дни; голые холмы, безлюдье, тишина, мерное струение воды, убаюкивающее, приучающее, что все в мире спокойно, безмятежно, плавно. Я размечал календарь плавания затесами на весле, но потом уронил его в воду, и оно уплыло; питался я совсем мало — я не двигался, не тратил энергии, и аппетит пропал; иногда мне казалось, что я скоро стану эфирным, прозрачным или превращусь в молодого водяного; рыбы смотрели на меня из воды, пристраивались в кильватер к шлюпке, словно ждали этого превращения. Двухметровая щука провожала меня некоторое время — щуки живут сотни лет, и она, наверное, помнила людей — рыбаков, матросов; потом она отвалила в сторону, и я снова видел только воду и холмы.
Поэтому, когда я заметил остатки моста — реку когда-то пересекала вторая ветка железной дороги, ее тянули к будущему поселку в тундре, который так и не построили, — я сначала не узнал их, точнее, не принял взглядом. Я видел что-то нелепое, непонятное, ненужное, негармоничное, какую-то ошибку; так, наверное, звери смотрят на построенное человеком.
На отмелях, где течение не так сильно даже в половодье, стояли наполненные землей и камнями ряжи, похожие на срубы изб; а на левом берегу возвышались конусы чумов, в сущности — увеличенные шапки кочевников, отрицающие идею дома: где бросил шапку, там и очаг. Вокруг были голые сопки, и чумы попадали в их линии, как волна повторяет волну.
Я причалил к берегу ближе к кочевью. В ложбине под боком железнодорожной насыпи стояли паровозы и вагоны. Вероятно, их бросили, когда на ветке смыло мосты, теперь они ржавели, уходя в тундровую почву; и, что странно лишь на первый взгляд, именно паровозы, а не чумы казались здесь хронологической неточностью.