Он прислонился — к винтовке, к карабину, к ружью, как прислоняются — в переносном смысле — поверхностно верующие к церкви; оружие стало его религией, но без всего того пафоса, который обычно его окружает; запах смазки, запах дыма, особое молодечество мужчины с двустволкой, патронташи, ягдташи, охотничьи рассказы — все это, похоже, писавшему было неважно. Он веровал строго и почти целомудренно, веровал в высшую мудрость механизма, в спусковой крючок, боек, капсюль, патрон и ствол; веровал в законы физики, устроенные так, что возможен выстрел. Тюлени и медведи, убитые им, погибали потому, что винтовка должна стрелять; потому, что мушка ищет цели; потому, что пуля хочет полета; он был малограмотный, самочинный поэт стрельбы, видевший мир плоско — у мишени нет третьего измерения, — и тем страшнее было читать его письма; любой одержимый желанием истребления убийца был человечнее, чем этот знаток воронения стволов, прямой и обратной нарезки, сортов пороха и типов прицела, прикипевший к оружию из-за его бездушности, полюбивший в нем эту бездушность, казавшуюся ему чем-то высшим, беспристрастным, справедливым.
Можно сказать, что писавший открыл новое, вненациональное, внекультурное единство — единство людей с винтовкой, единство чистой силы, и он испытывал удовольствие — быть просто силой, никак не окрашенной в идеологическом смысле. Наверное, он радовался, представляя, как растут арсеналы, как полнятся оружейные комнаты; радовался, читая в газетах о новой ракете или новой пушке — все это для него были лишь формы силы, силы бессодержательной, силы как таковой, и он еще давно, в юности выбрал быть частью силы — частью самой незаметной, самой безличной, не имеющей амбиций и в этом смысле безопасной для целостности силы.
Лишь косвенно можно было понять, что писавший и Второй дед некогда были очень близко знакомы; это понималось по тому, что были выпущены подробности и сведения, без которых письмо местами становилось неясным и которые, очевидно, знал Второй дед. Судя по штемпелям на конвертах, письмам было лет тридцать-сорок; предпоследнее пришло за несколько месяцев до смерти Второго деда, а последнее — уже после того, как он умер; в этом последнем упоминалось о встрече со Вторым дедом, там был упомянут и я — так, словно писавший меня видел. Но я, сколько ни старался, не мог ничего вспомнить; у меня оставался только обратный адрес на письмах — улица в небольшом северном городке, где был огромный горный комбинат, о котором я слышал, когда работал геологом.
Я стал перечитывать письма — вдруг я что-то упустил; тюлений жир, медвежий жир — я представил Второго деда, по ложке поедающего пахучий, слишком натуральный, не оприходованный готовкой студень жира; жир пах мускусом, подкожными железами, мясом, кровью, шерстью, пах зверем, и чтобы есть его, нужно было отказаться от брезгливости, которая была больше, чем просто брезгливость: в ней выражались какие-то человеческие запреты, и переступавший их становился ближе к хищному животному.
Я помнил, как однажды в экспедиции после долгого голода застрелили оленя и стали есть свежую печень; спустя недели непогоды солнце играло в листве, и я чувствовал, как внутри разгорается такая же теплая игра жизненных сил, как истекающая жизнь оленя напрямую переливается в мои мускулы, и мускулы отзываются готовностью гнаться, хватать, раздирать. Солнце до дна просвечивало омут, от гладкой воды исходила мощь течения, ветер сгибал березы, и я ощутил, как через меня проходят токи природных сил, что я — одно с водой, с ветром, ощутил себя как слиток ясных, прозрачных и густых, как солнечный свет таежного августа, желаний. Я был как речная вода, движением, струением этих желаний, я был бег и хватка — а спустя минуту меня скрутила судорога, и не от сырой печени, желудок ее принял, а оттого, что я впал в состояние животного и теперь через боль возвращался в состояние человеческое.
Тюлений жир, медвежий жир — секрет долгой жизни Второго деда пах дремучей кровью, кровью пахли письма, и я больше не хотел знать, что там, в его прошлом; уйти из квартиры, выбросить ключи — пусть она стоит, как забытая мышеловка, стоит запертая, закупоренная; если бы это была не квартира, а отдельный дом, я бы сжег его, как зачумленный. Я снова ощутил, как во мне обращается кровь Второго деда, как растет короткий звериный волос, растут слишком твердые ногти; мне хотелось соскоблить мясо с костей, вылить кровь, вычистить костный мозг.