Отрадно думать, что Бердяев, так восхищавшийся и Ангелусом Силезиусом, и, особенно, Якобом Бёме, к мейстеру нашему Экхарту и ко всей идущей от него традиции германской мистики относился скорее скептически. Ему нравилось, я так понимаю, экхартовское различение между Богом и Божеством (Gott, с одной, Gottheit, с другой стороны), в которое я сейчас углубляться не буду (в него как углубишься, так и провалишься), но в целом, как он выражался, «умозрительная мистика Экхардта и следовавших за ним ещё находилась в линии неоплатонизма», потому «имела монистическую тенденцию, враждебную личности». Еще бы она не имела этой тенденции… Личность возможна только тогда, когда есть диалог, когда есть «я» и есть «ты». Мартин Бубер, именно так озаглавивший свою главную книгу – «Я и Ты», Ich und Du, – писал, что мистика предполагает рассуществление
человеческого «я» (Entwerden: «рассуществление» как противоположность «осуществлению»; можно еще перевести как «расстановление» в противоположность «становлению»); она, мистика, писал Мартин Бубер, не терпит отдельного человека; не позволяет ему действительно молиться, действительно служить, действительно любить, как это может делать лишь «я» по отношению к своему «ты». Любить, вот именно. «Монизм не знает любви», – пишет Бердяев (с Мартином Бубером, как я упоминал уже выше, встречавшийся в Понтиньи). Монизм «утверждает не тождество каждой личности, а тождество всех личностей, раскрытие одного и того же начала у всех – „ты это я”. Но сущность любви в том и заключается, что она раскрывает личность другого…» И уже совсем решительно: «Монизм есть философский источник рабства человека. Практика монизма есть практика тираническая. Монизм есть господство „общего”, отвлеченно-универсального и отрицание личности и свободы». Между тем эта тираническая монистическая мистика, уничтожающая человека, кажется вечной, как вечно стремление к смерти; мы находим ее и в Греции, и в Германии, и в Индии, и в России, в двадцатом веке, прямо как в тринадцатом и четырнадцатом.