Они шли (я думал, блуждая в свою очередь по этим аллеям, пыльным и каким-то чуть-чуть заброшенным в августе, с жухлыми листьями в тени уставших от жары и жизни платанов), а навстречу им шел, наверное, тоненький, даже, скажем, щупленький и тоже еще очень молодой человек, громадноглазый, небесноглазый, с высоким чистым лбом и пышной, как это тоже бывает только у молодых людей, вздымающейся надо лбом шевелюрой, с узенькою светлой бородкой, скрывающей его заваленный назад подбородок, – если бы они обратили внимание на него (но они, конечно, не обратили, как и он не обратил, должно быть, на них), им бы, наверное, бросился в глаза контраст между мощной верхней и неуверенной нижнею половиной этого еще не вполне сформировавшегося, еще не обретшего свою истину, но уже очень примечательного лица; – чуть старше их, но все-таки еще очень молодой человек, тщательно, хотя и скромно одетый, с удивлением смотревший на эти же платаны, эти же сухие листья в пыльных аллеях, этих же гувернанток с детьми, мимо которых Жак и Раиса проходили в тот день, не замечая их, не замечая ничего, никого; – Райнер Мария Рильке, вот кто это был (думал я, садясь на очередную лавочку, наблюдая за смолисто-черной вороной, деловито прыгающей в сторону соседней урны) – Райнер Мария Рильке, в августе 1902 года, как уже говорилось, приехавший в Париж, чтобы писать книгу о Родене, который не только сразу же позвал его к себе за город, в свою мёдонскую мастерскую, или мёдонскую виллу, уж как угодно, но и тут же, если не в первое, то во второе свидание посоветовал ему почаще ходить в Jardin des Plantes наблюдать за животными, как он, Роден, это и сам делал в юности, поскольку-де ничто другое так не развивает способность видеть мир и взглядом проникать в суть явлений; если же вы скажете мне, что достопамятная, едва не ставшая самоубийственной прогулка Раисы и Жака все же относится, скорее, не к 1902, а 1901 году, так что маловероятно, чтобы Рильке мог идти им навстречу, я отвечу вам, что не надо занудствовать. Конечно, он шел им навстречу, устремляясь в зоологическую часть ботанического сада, где первым делом увидел – пантеру, вскорости перешедшую из своей клетки прямиком в одно из самых знаменитых немецких стихотворений, которым до сих пор мучают гимназистов; а по другой аллее того же сада, в тот же день и в то же самое время прогуливались, не сомневаюсь, две русские барышни, впрочем – уже замужние, впрочем – удравшие в Париж от своих мужей и возможного второго ареста за агитацию среди рабочих в родном их Харькове, – сестры Лидия и Евгения Рапп, в девичестве Трушевы (они одновременно вышли за двух братьев и одновременно расстались с ними; Лидия вскорости вышла за Бердяева, Евгения не вышла ни за кого). С Бердяевым они еще не знакомы, но через пару лет познакомятся; он в это время еще отбывает свою вологодскую ссылку, уже втайне расставаясь с марксизмом и социал-демократией. Все еще очень молоды; все еще только для них начинается. У русских барышень в руках, может быть, зонтики от солнца, парасольки; а может быть, и нет никаких зонтиков; может быть, это я придумал, вдохновляясь старыми фотографиями; но уж платья у них, разумеется, до полу, до самой пыльной земли. Они берут уроки скульптуры и живописи – конечно, не у Родена, – слушают лекции в Русской высшей школе общественных наук, при все той же Сорбонне; у самой Лидии, на ранних фотографиях, лицо скульптурное, прямо античное, слегка андрогинное («Бердяева – античная маска с саркофага, сам Бердяев – красавец, кудрявый брюнет с алмазами – горящими талантом и мыслью глазами», – писала, всего через пару лет, другая Лидия – Зиновьева-Аннибал, в рассуждении античной андрогинности тоже персонаж выдающийся); Евгения с самого начала кажется естественней, женственней.