Уже после третьей встречи с Варыньским я поняла, что влюблена в него. Я стала неотвязно думать о нем и о том опасном деле, каким он занят, стала ждать его прихода. Я уже знала о том, как его разыскивала варшавская полиция четыре года назад под именем Яна Буха, как все буквально с ног сбились… Ну, и я понимала, конечно, что в его положении нелегала не может быть и речи о какой-то любви. В последнем я ошиблась. Настоящей любви не могут помешать ни жандармы, ни конспирация, ни тюрьма. Более того, опасность настолько обостряет чувства, что делает их воистину захватывающими. Каждая встреча как подарок. Я никогда не знала наверное — придет ли он сегодня, и когда он приходил — это было счастье!.. Но это после. Тогда я попыталась бороться с собою, боясь помешать его работе. Несколько раз мы с ним беседовали наедине. Разговор касался теории Маркса и положения рабочих. Затем он стал давать мне необременительные задания, которые я с радостью, с упоением даже выполняла: доставить записку, оформить квитанции на членские взносы в кружках, перевести на польский язык русский нелегальный текст. Он в ту пору создавал Рабочий комитет, который явился ядром «Пролетариата». Его отношение ко мне было теплым, дружеским, но ни разу я не заметила, чтобы он переступил невидимую черту, отделяющую товарищество от сердечной привязанности. Мне казалось, что он равнодушен ко мне как к женщине, я даже радовалась этому. А может быть, думала я, он настолько занят работой, что мысль о женщинах вообще не посещает его?
Как вдруг Людвик исчез. Он не появлялся неделю, вторую, третью… Если провал, я узнала бы об этом, такие вещи узнаются сразу. Наконец я осмелилась спросить у Дулембы. «Товарищ Длугий в Швейцарии, — ответил он. — Скоро вернется». Я стала ждать. Действительно, через несколько дней Людвик опять объявился в Варшаве. При следующей встрече я спросила его, зачем он ездил в Женеву? Он ответил, что налаживал контакты с заграничной группой польских социалистов и тому подобное. «Кроме того, — добавил он как-то неловко, но глядя на меня, — там у меня сын…» У меня в глазах помутилось, на секунду стало дурно. Как? Он женат, оказывается? Как же я не догадалась! Боюсь, моя растерянность была слишком на виду. Но он ничего не объяснял, смотрел на меня угрюмо, будто был обижен. «Вот как?.. — наконец сказала я. — А я и не знала, что у вас там семья…» — «Там у меня сын», — повторил он, делая ударение на последнем слове. «Разве ваша жена… Что с ней случилось?» — «Ничего страшного. Мать Тадеуша жива и здорова. Но она не жена мне больше», — произнес он еще более угрюмо и поднялся, давая понять, что не следует больше говорить на эту тему.
Конечно, я попыталась разузнать об этой истории. Что бы я была за женщина? Ведь я любила его. Тот же Дулемба в своей излюбленной шутовской манере мне объяснил, что да, была у товарища Длугого в Женеве «млода кобета», которая и родила ему сына полтора года назад. Брак с нею он не мог оформить, не будучи гражданином Швейцарии, но, кажется, обещал ей совершить обряд венчания, как только это представится возможным, «поскольку Длугий — человек шляхетный». Придя домой после разговора с Дулембой, я горько плакала. Я понимала, что обещание Варыньского совершить формальное бракосочетание не может быть практически выполнено при его нелегальном положении. Но мне-то что от этого? И даже слова Людвика о том, что эта неизвестная женщина больше не жена ему, как-то мало утешали. Главное, что я не занимаю никакого места в его сердце.
Я бранила себя нещадно, говоря, что теперь мы с Варыньским связаны одним революционным делом, а значит, никаких личных привязанностей быть не может. Надо встать выше этого! Но… слова словами, а сердцу не прикажешь. Мы не виделись долго — вплоть до его возвращения с Виленского съезда в феврале восемьдесят третьего. Людвик выиграл важное сражение в борьбе за единство партии. Он вернулся окрыленный, на следующий же день пришел ко мне. «Янечка, победа! — схватил и закружил меня. — Как я по вас соскучился! Рассказывайте, рассказывайте скорее, что происходит в Варшаве!..»
У него были такие глаза… Я вдруг увидела в них себя, и я впервые понравилась себе как женщина. Я рассказывала ему о наших делах, он мне — о заграничных… А потом он вдруг как-то обмяк: «Устал очень…» И мне стало его безумно жаль, захотелось прижать его голову к груди… Уходя, он невесело усмехнулся: «Старый волк возвращается в свою берлогу. Там нетоплено, поди, и углы заросли паутиной…» Он тогда квартировал на Мокотовской улице под именем австрийского подданного Кароля Постоля.
А в марте у меня на квартире состоялось совещание актива «Пролетариата», где был избран первый Центральный комитет.