— Больше, чем тебе известно про Учиху Мидори, — захожу сразу с козырей. Недоумение. Да, именно этого я и ожидала.
— Лукавишь. В Конохе все представители клана живут в пределах семейного квартала. И тебя среди них никогда не было. Кто ты? — огонь в очах расходится всё сильнее: но больше я не боюсь, потому как различаю согревающее тепло, пробивающееся сквозь багряную дымку.
— Учиха Мидори, — твой Шаринган знает, что не вру.
— Невозможно… — отрицаешь, не веря собственной технике.
— Ты можешь ненавидеть меня, презирать, можешь… — в конце чуть не срываюсь, но спешно впиваюсь ногтями в ладонь, возвращая ясность сознания, — Можешь даже казнить меня потом. Но только не сейчас. Не ходи Шисуи, она уже мертва. Я не лгу, ты чувствуешь это.
— Как ты смеешь? — точно свирепеешь, — Ты в сговоре с ними, да? Говори! — дёргаешь за ворот нагадзюбана. Дерзко. Жёстко.
— Прости, я не смогу спасти её, Шисуи… — обхватываю твоё лицо, слегка оглаживая. Живое. Отдохнувшее. Без тени усталости, которая беспощадно нарастала по мере вызревания хиганбаны. Я вижу, как тебе плохо, как душа твоя бьётся, желая спасти любимую, но ничего уже не поделать… ничего.
— Говори, иначе я…
— Отведёшь меня в допросную. Или же к Фугаку-сану. Или сразу к Хокагэ как потенциального шпиона. Но лучше взгляни сам, мне нечего таить от тебя, Шисуи.
И ты смотришь: вновь врываешься в чертоги памяти, прокручивая — жизнь за жизнью — сцену за сценой. Матушка, отец, Итачи-сан, малыш Саске, красноокий дьявол, заплутавший во тьме юноша: фигуры смазываются, растираются неясными пятнами, точно кляксы от туши. Разум постепенно пустеет, отпуская всяческие привязанности и переживания. Но я не хочу расставаться с ними, Шисуи…
***
Что снилось мне — не упомнить. Обрывки, жалкие ошмётки, за которые невозможно было ухватиться. Лица, которые трудно было различить, голоса, что не разобрать: сплошная сумятица. Только проклятый цветок ликориса, что пускал свои длинные языки, разрастаясь всё больше и яростнее, желая заполонить собою всё вокруг. А потом он отцвёл: просто взял и мигом обратился в труху, рассыпавшись мириадами иссушенных частиц. Стало пусто и горько, а тянущее болезненное чувство внутри всё нарастало, никак не желая отступать.
Стремясь сбежать из беспросветной мглы, я напряглась всем телом — да, кажется, у меня было физическое тело. Пошевелить рукой, распахнуть очи, дёрнуться — что угодно. Быстрее. Отчаяннее. Зацепиться. Хоть как-нибудь. Только бы не умирать в давящем мраке.
— …и! — да, этот звук, нужно хвататься за него.
— … ри! — громче, ярче, осталось чуть-чуть.
— …дори! — давай же!
— Мидори! — растерянное, напуганное и болезненно счастливое женское лицо. Будто бы постаревшая на пару-тройку лет, словно с прибавившимися морщинками, но такая родная, ласковая и бесконечно солнечная…
— Ма…тушка, — неужто сей страшный убогий хрип принадлежит мне? Внутри такая тяжесть: даже глазами двигать сложно. Потолок, падающие на стены тени, сдержанная цветовая гамма — бесспорно, особняк Шисуи. Одно коротенькое имя опаляет огнём, придавая неизвестно откуда черпаемых сил. Где он? Что с ним? Отправился ли всё же в Страну снега или сдержался, оставшись в Конохе? Но чтобы этот упрямец — и послушал кого-то?
Жажду расспросить обо всём родительницу, но даже голову самой поднять не получается. Матушка о чём-то хлопочет, разговаривая со служанкой — узнавание озаряет внезапной вспышкой — Маюми. Та самая девушка, что приносила подарки от Итачи-сана и которая была нанята в поместье в первую мою жизнь. Значит ли это, что Шисуи всё-таки остался? Или же просто решил все навалившиеся дела и исчез?
Невозможный зуд от желания поскорее узнать правду заставляет сердце разгонять кровь, а меня — ощущать безудержную тревогу. Но матушка непреклонна: сначала поит какими-то горькими снадобьями, потом на пару с Маюми осторожно кормит какой-то лёгкой едой.
— Ты была без сознания целых семь солнц, нельзя сейчас так резко вставать, — строго наставляет родительница, пресекая попытку покинуть футон, — Слава богам, что Шисуи-сама нашёл тебя и помог, иначе не знаю, что могло бы приключиться…{?}[На дворе так-то ноябрь, Мидори и умереть могла.] — причитает, тяжко вздыхая.
— А это? — благодаря самоотверженным усилиям двоих ко мне возвратились голос и ясность мысли. Тогда-то я и заприметила странные бинты, обвивающие мои ступни. Ах, точно, выбежала из дому босиком…
— Если бы не господские медики, началось бы заражение, — молвит расстроенно и почти обречённо. Но я же жива, матушка, со мной всё хорошо, прошу, не печалься, — Но ты идёшь на поправку, так что совсем скоро ноги окончательно должны прийти в норму, — улыбается вымученно, не желая поддерживать гнетущую атмосферу в столь светлом и чистом убранстве.
— Матушка… — кажется, совесть, столь упорно подавляемая все эти долгие возрождения, всё-таки пробуждается: крохотными, едва заметными капельками на кончиках ресниц, — Я… прости меня, я… — начинаю тихонько всхлипывать, утирая лицо рукавом.