Стояла ясная лунная ночь, и в пустом доме оставалась только Анна. И конечно же, она, как всегда, работала. В свете одной лишь луны она терла сухой тряпкой стены, и терла уже давно, трудно сказать, сколько именно, но точно очень долго. Она никак не могла остановиться, в эту ночь ее одиночество превращалось в энергию и в ощущение, что все наконец выстраивается в какую-то логическую цепочку. Вскоре после полуночи она закончила свой труд, последнее пятнышко в квартире было уничтожено, и тут как раз за окнами замер последний звук. Анна стояла посреди идеально чистого, безмикробного и гармоничного пространства, о котором она всегда мечтала. Она медленно, с трудом, выпрямилась и отложила тряпку. Всё получилось, и все мы, считавшие, что такое дело невозможно довести до конца, все мы ошибались, и нам следует признать это. В эту минуту в душе Анны все улеглось, и голоса, всю жизнь обращавшиеся к ней с разных сторон, замолчали. Она осторожно ходила по комнатам с ощущением, что жизнь — это не вечная борьба с грязью, а состояние хрупкого равновесия в пустом пространстве. Это ощущение равновесия она и обрела, и отдавшись ему, она вдруг заметила, что квартира чем-то отдаленно напоминает посеребренную клетку ее детства. В эту минуту последняя часть дома опустилась, и мимо окна промелькнули воды канала. Тогда Анна шагнула через прутья решетки и направилась по воде, по мерцающей серебристой дорожке лунного света, мимо спящих судов, в сторону моря, не чувствуя ничего, кроме любопытства и грусти. Но для грусти нет никаких оснований: Анна отправилась не навстречу смерти, это не было самоубийством, она просто-напросто пошла по воде искать ту молодость, которой у нее никогда не было.
Когда Адонис с Марией добрались до дома, от него уже ничего не осталось, совсем ничего, даже печных груб. Луна опустилась за горизонт, но в туманных утренних сумерках ил фосфоресцировал, излучая сероватый свет. На месте здания было пустое, безлюдное, необъятное пространство, над которым все еще витало невесомое воспоминание об исчезнувшем доме. Казалось, он продолжает где-то жить своей жизнью, как будто какой-то великан поднял его ночью и отбросил в другое измерение, и теперь он где-то рядом, но все-таки не виден с того места, где стоят Мария с Адонисом, стоят, глядя на серую и холодную зарю, зимним копенгагенским утром, в каком-то невиданном свете, который, однако, служит идеальным фоном для происходящего, а именно того, как Адонис смотрит на Марию. Нисколько не сомневаюсь, что он хочет, чтобы она отправилась с ним, она же его дочь, и могла бы ездить с ним по стране, в их грузовичке, вместе с дедушкой и бабушкой и складным помостом. Может быть, и для нее можно было бы придумать какой-то номер, они могли бы выступать вместе, они с Адонисом. Это выглядело бы красиво — как мечта об отце, дочери и дедушке с бабушкой, которые сплотились, чтобы противостоять Дании тридцатых, даже после исчезновения матери. Это было бы красиво, я и сам хотел бы этого. Но к действительности это не имело бы никакого отношения, а для нас важнее всего правда, важнее, чем красота. Мария отворачивается, снимает шлем, проводит рукой по лбу, на котором выступили капельки пота. Она отворачивается, как будто история закончена, но, конечно же, она не закончена. Всегда есть какое-то продолжение, и тем более продолжение такой минуты. Что-то из этого продолжения мне известно — это дальнейшая жизнь Марии. О ней я расскажу в свое время. Но то, что случилось сразу же после, мне неизвестно, никто не помнит, что еще произошло этим ранним утром. Возможно, Мария с Адонисом бросились по спящим узким улицам искать пропавшего человека — Анну, мать и жену, хотя они, несомненно, не могли не понимать, что она окончательно и безвозвратно исчезла. Может быть, они отправились в полицию, вполне можно представить себе, что во всяком случае Адонис мог так поступить. Но как бы там ни было, они ничего не запомнили. В их воспоминаниях о том дне сохранились лишь холод, серый свет и ясное осознание, что Анна их покинула. И еще движения Марии, которая вытирает рукой лоб, отворачивается от Адониса и притихших фигур в грузовике и уходит, пробираясь через прибывающую понемногу толпу зевак, безработных, посыльных, представителей Общества по защите детей, попечителей и газетных репортеров, которые все равно не сочтут нужным посвятить этому событию, гибели этого огромного дома, больше чем несколько строк.
Карл Лауриц и Амалия