О соответствующем характере исторических моделей хорошо сказал многолетний друг нашей семьи видный историк российской и мировой культуры Юрий Михайлович Лотман в статье «Изъявление Господне или азартная игра? (Закономерное и случайное в историческом процессе)»: «Таким образом, мы можем заключить, что необходимость опираться на тексты ставит историка перед неизбежностью двойного искажения. С одной стороны, синтагматическая направленность текста трансформирует событие, превращая его в нарративную структуру, а с другой, противоположная направленность взгляда историка также искажает описываемый объект».
Четко понимая, что история всегда отлична от своего оригинала в прошлом, можно лишь говорить о степени достоверности нашей исторической модели, о ее близости к моделируемому нами прошлому, о соответствии истории ее оригиналу (прошлому). И о том, как именно отражалось прошлое, как строилась его историческая модель. Те, кому слово «фальсификация» очень уж близко и необходимо, могут говорить о фальсификации прошлого в тех случаях, когда модели прошлого (его история) очень уж явно не соответствуют этому прошлому и, главное, когда искажение прошлого произошло сознательно и служило каким-то определенным целям: идеологическим, религиозным, партийным, кастовым и т. п… Чаще, чем фальсификация истории происходит подделка исторических источников, их фальсификация, не обязательно направленная на искажение истории как самоцель. Фальсификаторы исторических источников часто, наоборот, стремятся подтвердить традиционную версию истории, хотя могут и иметь намерение изменить ее, подправить в пользу некоторой овладевшей их умами идеей. Хотя часто — просто желают таким образом приобрести научный капитал либо финансовую выгоду.
История — это модель прошлого, его образ, часто фантастический
«Это — абсолютный идеализм! Вы — иезуит! Диалог с Вами невозможен», — с такими словами обратился однажды к автору коллега-медиевист. Такова крайняя из встречавшихся нам форма неприятия положенного в основу этой книги подхода к ментальности историков.
Что стоит за подобным неприятием, с которым, безусловно, сталкивался всякий, кто пытался усомниться в объективности научного разума? Почему проблематизация сознания исследователей способна вызвать столь эмоциональный протест? Среди многих объяснений самым распространенным является, по-видимому, страх. Восходящее к Ницше, это объяснение пользовалось особой популярностью в 1960-е гг. — годы дерзких посягательств на авторитет знания. Так, по словам А. Маслоу, нам свойственно «сопротивление познанию», причем сопротивление это тем сильнее, чем ближе предмет познания к ценностному ядру личности познающего. «Более других форм знания мы боимся знания самих себя, того знания, которое может изменить нашу самооценку», — утверждал он. В свою очередь Ролан Барт восклицал: «Разве стерпит пишущий, чтобы его письмо подвергали психоанализу?» Если видеть в знании форму власти, то профанация познавательной деятельности ставит под угрозу разрушения «властное ядро» личности ученого.