Петр знал этот прием, уже и в те поры классический: древние греки переняли его от шумеров, а те — от индусов; он используется и в наши времена, причем почему-то носит имя знаменитого адмирала Нельсона. Петр знал этот прием, сказали мы, так же как и шесть способов сопротивления ему, но слишком точно, сильно и удачно сжал его этот громила. Тут и понял Петр, какую оплошность он допустил, недооценив противника; вместо того чтобы следить за каждым его движением, он сдуру занялся идиотской щеткой; очень хорошо понял это Петр, ибо не было сомнений — пещерный человек в щегольской одежде был высококвалифицированный профессионал, боец и убийца по призванию; однако, как бы хорошо ни сознавал Петр все это, толку мало: поздно спохватился.
Сначала оба противника замерли, образовав некое четвероногое чудовище, душащее само себя; громила силился приподнять Петра, чтобы швырнуть его оземь, — но если захват его был невероятной силы, то и расставленные ноги Петра казались выкованными из бронзы. Не в силах стронуть Петра с места, громила попытался сломать ему хребет, что, без сомнения, делывал нередко и с успехом, — ибо, увидев, что Петр еще сопротивляется, пещерный человек изобразил нечто вроде удивления на своем неподвижно-равнодушном лице. Да, Петр сопротивлялся, но дела его были плохи: чем больше он силился разорвать тиски, тем больнее становилось ему самому, так как его усилия через железное объятие убийцы передавалось его собственному позвоночнику. Он уже чувствовал, как раздвигаются его позвонки, будто распрямляется пружина, и уже недалек был тот миг, когда порвется спинной мозг. Кровь, выступив из натруженных легких, поднималась к горлу, в рот, руки выворачивались из суставов, словно его растягивали на дыбе. Он успел еще подумать, что путь, избранный им во имя спасения человечества, не очень-то счастлив для него самого: едва с грехом пополам избежал смерти на колесе, как попал в смертельные объятия неведомого дикаря — только за то, что хотел разобраться в некоей загадке; теперь он умрет, не получив даже того утешения, что, быть может, найдет разгадку хотя бы в последний миг, пока сознание его не угасло навеки.
Тут громила, почувствовав, что противник слабеет, издал победный вопль, унаследованный от пещерных предков, и поволок Петра к лестнице, намереваясь разбить ему голову о толстые перила. Не отпуская захвата, он перегнул Петра через них спиной так, чтобы одновременно ударить его лбом о столб и переломить позвоночник; таким образом, в поле зрение Петра очутилась верхняя площадка лестницы — и с этого мгновения все переменилось, ибо осуществилось то, на что Петр уже перестал надеяться: на верхних ступенях показался герцог Альбрехт Вальдштейн, причем самый настоящий, не подставной, не Лжевальдштейн, и был его облик столь могуч и роскошен, что один лишь его вид, в сочетании с мыслью о близости его полков, поистине способен был зажать кое-кому рот, а то и вышибить дух, будь то сам император или курфюрст Максимилиан Баварский.
Здесь нет нужды подробно описывать лицо герцога, ведь мы уже видели его если не в оригинале, то в точном подобии. И знаем, что было это лицо не красивым и не безобразным, не худым и не толстым, иными словами, позволим себе дерзость назвать его лицо обыкновенным, тем более что его украшали усы и бородка, какие в те поры носили многие высшие офицеры; Вальдштейн сам ввел эту моду, отчего эти усы валиком с закрученными острыми концами и остроконечная же бородка и назывались «вальдштейнскими». Но чем лицо подлинного Вальдштейна — по крайней мере, в эту минуту — отличалось от физиономии подставного Вальдштейна в Меммингене, так это выражением спокойной самоуверенности и невозмутимости, которое из всех писавших Вальдштейна портретистов сумел передать один лишь Ван Дейк: челюсти не сжаты — ведь стиснутые зубы выражали бы сосредоточение воли, а Вальдштейну не было нужды напрягать волю хотя бы в малой степени, ибо все было ему по силам, и все, что делалось, делалось потому, что он это предвидел; перед ним все выстраивалось и распределялось так, как он того желал, все падало перед ним, если он хотел, чтобы это падало, и поднималось, когда это было в его интересах. Его слегка приоткрытые, чуть-чуть присобранные губы словно говорили: «Да, это меня устраивает. Да, вот это делается по моему плану. Да будет так, это я допускаю, это я разрешаю».
Теперь несколько слов о его одежде, роскошной до неправдоподобия — будто Вальдштейн разоделся к торжеству в честь победного окончания войны.