Множество людей, праздных, легковерных, как все те, кому нечего делать, посещали ла Раме и уходили очарованные. Он имел то благородство стана и лица, которое согласуется с понятиями, которые составляют себе о королевском достоинстве: взгляд у него был светлый и гордый, даже немножко жестокий, принцев Валуа, преемником которых он называл себя. Не было ли этого довольно, для того чтоб зеваки, которых всегда было много во Франции, приписывали ему много прав и воздавали большое уважение?
Ла Раме думал гораздо более о прочном. Его хорошо оберегали. В окружности одного лье его полторы тысячи воинов разместились с некоторым стратегическим искусством, а сообщения от этих линий с главной квартирой, где находился начальник, были устроены таким образом, что, как в паутине, ни до одной нити в окружности нельзя было дотронуться незаметно от центра.
В один весенний вечер, свежий и чистый, замок нового государя представлял зрелище более странное, чем царственное. На большом дворе, превращенном в парадный, стояли телохранители его величества ла Раме, то есть около двухсот испанцев или бешеных лигеров, между которыми наблюдатель узнал бы много лиц, которых мы видели у герцогини Монпансье в день провозглашения последнего Валуа.
Посреди двора, под большим каштановым деревом, возвышалось нечто вроде трона. Бедное, старое кресло, еще великолепное в тени большой пыльной залы, из которой его вытащили, как будто пугалось чести, которую ему делал яркий свет дня, несмотря на обои, снятые со стены и замысловато прицепленные к ветвям дерева, чтобы служить балдахином над троном. Обои, которые не выбирали, потому что других не было, представляли мученичество какого-то католического святого. Он изгибался с веревкой на шее — гибельное предзнаменование — среди толпы палачей и римских воинов в уродливых касках. Там и сям художник рассыпал на земле гвозди, раскаленное железо, топоры, ножи и стрелы — словом, все принадлежности пыток. Но хотя на эти обои любопытно было посмотреть, зрители оставляли их без внимания для зрелища еще более странного. На двор приносили на носилках или привозили в телегах с тюфяками и соломой больных жалкой наружности, за которыми шла толпа поселян или горожан. Офицеры нового короля ставили этих больных в ряд с правой стороны трона, зрителей с левой, и взоры всех звали монарха, который одним прикосновением должен был вылечить этих несчастных, если он действительно был французским королем.
За два дня перед тем ла Раме получил из Парижа записку, в которой заключались только эти слова:
Так как он не мог не узнать руки, начертавшей эти слова, так как к записке была приложена порядочная сумма, назначенная на издержки для этой церемонии, ла Раме хотел повиноваться своей покровительнице; это было средством нанести сильный удар суеверных умам в провинции; это было присвоение преимущества, особенно принадлежавшего французскому королю. Ла Раме собирался вылечивать золотушных перед своим народом.
Отыскали и нашли людей, страдавших этой ужасной болезнью. Это были больные, которых, как мы видели, поместили с правой стороны трона, в ожидании прибытия короля.
Действовал ли он как шарлатан, обманывающий толпу? Нет, он серьезно взялся за эту роль. Сумасбродная любовь этого несчастного развивала в нем страсть к величию и представлению. Имея дело с гордой женщиной, он хотел повелевать ею и возбудить в ней восторг к себе, а единственным способом к этому было посадить ее на трон, потому что она добивалась трона. Ла Раме, игрушка судьбы, походил после своего поступления в короли на того человека в арабских сказках, каждое честолюбивое желание которого всемогущий калиф исполнил. Пиры, дворец, корону — это дается ему все на день, а вечером бедняга падает с этих высот на солому, где его ждут отчаяние и мрачное помешательство.
Ла Раме грезил наяву. Он верил искренно, что он король, потому что ему было нужно быть королем, и никто так не верил его королевскому происхождению, как он сам.
Когда он показался в передней своего дворца в старинном костюме времен Карла Девятого, когда его встретил звук труб и говор толпы, говор почтительного удивления поразил его слух, он гордо выпрямился, и Карл Девятый не отрекся бы от подобного преемника.
Его телохранители с трудом сдерживали толпу. Он приказал пустить ее приблизиться к нему. Потом, направляясь с величественным видом к больным, которые бросались ему в ноги, он дотрагивался до их лба и шеи белым и нервным пальцем, произнося твердым голосом употребительные в таком случае слова:
— Король тебя трогает, Господь тебя вылечит.
Между больными Реймса было несколько так искусно подготовленных, что их выздоровление было немедленным. Они поднялись и с криками восторга показали народу свое тело, очищенное как бы по волшебству. Чудо было очевидно. Эти чудесные исцеления, может быть, стоили дорого герцогине Монпансье, но успех превзошел издержки, и убежденные зрители кричали с заразительной энергией:
— Да здравствует король!