Более откровенно всю накопившуюся горечь этих дней Пушкин высказывает П. А. Плетневу, неустанному ходатаю по издательским делам поэта. «Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30-ти лет жизни игрока. Дела будущей моей тещи расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери — отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения — словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время — здоровье мое обыкновенно крепнет — пора моих литературных трудов настанет — а я должен хлопотать о приданом да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Все это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть, буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского.
Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостью, которой обязан Богу и тебе. Грустно, душа моя…»
Нижегородские леса отгородили Пушкина от суетных дел мира и волей-неволей оставили единственную возможность успокоиться и обрести душевное равновесие. Он снова взял в руки гусиное перо, которое «просится к бумаге», и весь отдался сочинительству.
Еще по дороге в Болдино Пушкин узнал о холере, надвигавшейся на среднерусские губернии, но назад не поворотил, почувствовав первый прилив вдохновения. Вот и получилось, что ехал Александр Сергеевич в деревню по своим предсвадебным имущественным делам недели на три, а застрял на всю осень — болдинскую.
«Наша свадьба точно бежит от меня; и эта чума с ее карантинами — не отвратительнейшая ли это насмешка, какую только могла придумать судьба? Мой ангел, ваша любовь — единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка (где, замечу в скобках, дед повесил француза-учителя, аббата Николя, которым был недоволен). Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней все мое счастье. Позволяете ли вы обнять вас? Это не имеет никакого значения на расстоянии 500 верст и сквозь 5 карантинов. Карантины эти не выходят у меня из головы…» — жаловался невесте Пушкин в конце сентября, а на столе его в Болдине уже лежали написанными «Гробовщик», «Станционный смотритель», «Барышня-крестьянка», 8-я глава «Евгения Онегина», «Элегия»:
«Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? Уехали ли вы из Москвы? нет ли окольного пути, который привел бы меня к вашим ногам? Я совершенно пал духом и, право, не знаю, что предпринять. Ясно, что в этом году… нашей свадьбе не бывать. Но не правда ли, вы уехали из Москвы? Добровольно подвергать себя опасностям заразы было бы непростительно…»
«…Письмо ваше от 1-го получил я 26-го. Оно огорчило меня, потому что… вы первого октября были еще в Москве, давно зачумленной… Если вы в Калуге, я приеду к вам через Пензу, если вы в Москве, т. е. в московской деревне, то приеду к вам через Вятку, Архангельск и Петербург. Ей-Богу, не шучу — но напишите мне, где вы…»
«9-го вы еще были в Москве! Об этом пишет мне отец; он пишет мне также, что свадьба моя расстроилась. Не достаточно ли этого, чтобы повеситься?… Как вам не стыдно было оставаться на Никитской во время эпидемии? Так мог поступить ваш сосед Адриян, который обделывает выгодные дела. Но Наталья Ивановна, но вы! — право, я вас не понимаю. Не знаю, как добраться до вас. Мне кажется, что Вятка еще свободна. В таком случае поеду на Вятку. Между тем пишите мне в Абрамово для доставления в Болдино. Ваши письма всегда дойдут до меня.
Прощайте, да хранит вас Бог. Повергните меня к стопам вашей матушки».
Лейтмотивом всех октябрьских писем Пушкина к невесте из Болдина звучало нешуточное беспокойство о том, как бы Натали со своим семейством не стала жертвой эпидемии.
Этот месяц был особенно обилен шедеврами, ясно обозначавшими, что Пушкина «года к суровой прозе клонят». Он переживал расцвет своего гения, вехами которого стали новаторские по языку — чистому, ясному, доступному, «повести Белкина»: «Выстрел», «Метель» и истинно «драматические произведения» — «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери».