Из этого отрывка видно, как сильно нуждался Пушкин в общении со своей женой. Натали интересовало все в жизни мужа: и его творчество, и продвижение его литературных работ, и его — теперь уже ее также — друзья, и трудности с его родственниками, их имущественные дела. И Пушкин обо всем докладывал жене, признаваясь, что слушается ее советов, ее здравого смысла…
«Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия. Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения. Пускай они его коверкают как знают; на их век станет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба. Не так ли?…»
«Сегодня едут мои в деревню, и я их иду проводить, до кареты, не до Царского Села, куда Лев Сергеевич ходит пешочком. Уж как меня теребили; вспомнил я тебя, мой ангел. А делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром, Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то и наплачусь и наплачусь, а им и горя мало…»
«Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги, и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То то, то другое…»
«Меня здесь удерживает одно: типография. Виноват, еще другое: залог имения. Но можно ли будет его заложить? Как ты права была в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уже крови, что все пиявки дома нашего ее мне не высосут».
«У меня большие хлопоты по части Болдина. Через год я на все это плюну — и займусь своими делами. Лев Сергеевич очень дурно себя ведет. Ни копейки денег не имеет, а в домино проигрывает у Дюме по 14 бутылок шампанского. Я ему ничего не говорю, потому что, слава Богу, мужику 30 лет; но мне его жаль и досадно, Соболевский им руководствует, и что уж они делают, то Господь ведает. Оба довольно пусты… Всякий ли ты день молишься, стоя в углу?» «Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас…»
25 июня, подпав под влияние минутного настроения, Пушкин написал Бенкендорфу: «Граф, поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение…»
Письмо дошло до государя, и тот призвал Жуковского для объяснений. «Вот что вчера ввечеру Государь сказал мне в разговоре о тебе и в ответ на вопрос мой: нельзя ли как этого поправить?» «Почему же нельзя? Пускай он возьмет назад свое письмо. Я никого не держу и его держать не стану. Но если он возьмет отставку, то между им и мною все кончено», — написал Жуковский Пушкину, и тот принял совет царя, сообщив другу: «Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку, так как мой поступок неосмотрителен, и сказал, что я предпочитаю казаться скорее легкомысленным, чем неблагодарным. Но вслед за тем я получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архивы будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и все. Домашние обстоятельства мои затруднительны: положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснить все это графу Бенкендорфу мне недостало духу — от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо.
Впрочем, я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к Государю, ей-Богу, не смею — особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня…»
Бенкендорф докладывал царю: «…Так как он сознается в том, что просто сделал глупость, и предпочитает казаться лучше непоследовательным, нежели неблагодарным (так как я еще не сообщал о его отставке ни князю Волконскому, ни графу Нессельроде), то я предполагаю, что Вашему Величеству благоугодно будет смотреть на его первое письмо, как будто его вовсе не было. Перед нами мерило человека: лучше чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе». Последовала высочайшая резолюция: «Я ему прощаю, но позовите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения и чем все это может кончиться; то, что может быть простительно двадцатилетнему безумцу, не может применяться к человеку тридцати пяти лет, мужу и отцу семейства».