Будучи всегда сдержанна на людях, Натали не отступила от этой сдержанности и в своей приписке — ее могла прочитать Маминька; к чему выставлять свои самые интимные чувства напоказ. Письмецо написано по-французски. Правила хорошего тона диктовали обращение к адресату на «вы» — «vous». Натали писала на «вы» даже к брату Дмитрию, но к Пушкину обратилась «tu» — «ты». По-французски это обращение имеет гораздо более интимный оттенок, чем по-русски. Так называют друг друга счастливые любовники. Все письма Пушкина к Натали полны нежной заботы и беспокойства о ней и невыразимой тоски разлуки. «Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю. Вот уже месяц живу без тебя; дотяну до августа…», «Жена моя милая, женка, мой ангел — я сегодня уж писал тебе, да письмо мое как-то не удалось. Начал я было за здравие, а кончил за упокой. Начал нежностями, а кончил плюхой. Виноват, женка. Остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должникам нашим…», «Я не поехал к Фикельмон, а остался дома, перечел твое письмо и ложусь спать», «Что ты путаешь, говоря: о себе не пишу, потому что неинтересно. Лучше бы ты о себе писала, чем о Соллогуб, о которой забираешь в голову всякий вздор — на смех всем честным людям и полиции…», «Скучно жить без тебя и не сметь тебе даже писать все то, что придет на сердце».
Вскоре Пушкин узнал от Жуковского, что его письмо от 22 апреля вскрыли на почте и передали Государю. «Я не писал тебе потому, что свинство почты меня так охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство буквально». В своем дневнике Пушкин уточняет: «Несколько дней назад получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что Государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонна и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта (в лице почт-директора Булгакова. —
Эта тема, видимо, всесторонне обсуждалась супругами. «Чистый воздух» — воздух свободы, желанная атмосфера «трудов и чистых нег», был необходим им обоим.
«Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в плохую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив. Но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или нужды, унижает нас…»
«Хлопоты по имению меня бесят, с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить с себя камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнять долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе, и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовешь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело жить в нем между пасквилями и доносами? Ты спрашиваешь меня о „Петре“? идет помаленьку; скопляю материалы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, который нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок. Вчера видел я Сперанского, Карамзиных, Жуковского, Вильегорского, Вяземского — все тебе кланяются. Тетка (Загряжская) меня все балует — для моего рождения прислала мне корзину с дынями, с земляникой, клубникой — так что боюсь поносом встретить 36-й год бурной моей жизни…»