[В этом суждении автор предельно жестко противопоставляет друг другу, с одной стороны, явно недостаточную, с его точки зрения, весомость фактически сиюминутных оценок, выносимых на специфических форумах, подобных традиционным для парижской художественной жизни салонам – выставкам живописи и скульптуры, с 1667 г. по желанию Людовика XIV проводимым Королевской Академией художеств (при этом следует учитывать присущий им и долгое время сохранявшийся подчеркнуто академический дух[313]
), а с другой – практически безапелляционную основательность выводов, делаемых, условно говоря, общечеловеческой практикой, благодаря чему те или иные произведения искусств, пройдя через более или менее долгий предварительный отбор и «пристрастное обсуждение», в итоге оказываются включенными в число экспонатов, признанных достойными занять свое место в некоем гипотетическом Всечеловеческом Музее Искусства (cм. об этом во вступительной статье).]Нет ничего более занятного, чем та особого рода растерянность, которая охватывает обладающих вкусом людей, как только они превращаются в критиков. Ибо совершенно верно, что огромное число признанных произведений искусства способно укреплять дух и приводить его к обладанию прекрасным; но так же верно и то, что вся эта масса произведений не позволяет обнаружить хотя бы самые начатки некоего правила, которое могло бы стать основанием для суждения. Мне очень хорошо удается распознать прекрасное в произведениях Бетховена, Микеланджело, Шекспира, но я совсем не могу обнаружить его в новой музыке, в только что созданном живописном полотне, в позавчера поставленной пьесе. Воображение слишком сильно; суждение возникает в зависимости от настроения; и эта первая оценка как бы обволакивает все произведение некоей вуалью. Сперва сомневающийся и даже колеблющийся, затем внезапно окрепший и упорно настаивающий на случайном суждении – таков человеческий рассудок. Я замечаю, что обычно критика сурово обходится с нашими художниками из Академии; но нет сомнений в том, что в другое время их могли хвалить. Замечаю я и то, что порой необыкновенно дорого платят за мазню, о которой легко сказать все самое плохое, что только возможно. Во всех подобных суждениях содержится зерно безумия. И поэтому – стоит ли вообще пытаться судить по первому побуждению и как бы инстинктивно? Пристрастность подстерегает и никогда не отпускает нас. Почему бы не стремиться к тому, чтобы быть подготовленным, и подготовленным хорошо?
Однажды мне дали прослушать короткое сочинение Бетховена, которое я совсем не знал; ноты были переписаны от руки, и на них не стояло имя автора. Я был осторожен и не сказал ничего непоправимого, но моему суждению не хватало уверенности. Есть лишь одно средство уберечь себя от подобных сюрпризов: знать все. Но лучше было бы признать, что великие произведения всегда становятся могущественнее, чище духом, пребывая в сиянии славы. Тот, кто не доверяет, судит лишь наполовину и в какой-то степени отрекается от самого себя. Это похоже на то, как если бы во время урока мы сопротивлялись учителю танцев. Зажатость лишает нас возможности танцевать. Или учителю фехтования. Это всеобщая ошибка – пытаться изобретать, учась. Еще почти ребенком Микеланджело был найден копирующим античную скульптуру; таким образом, он трудился в атмосфере любви и изящества, не сопротивляясь и не защищаясь; а именно таким образом и становятся сильными.
Этот парадокс особенно поражает, когда мы обращаемся к сфере изящных искусств; а облагораживает нас, возможно, одно лишь прекрасное. В любого рода исследованиях, невзирая на их внешние черты, – будь то политика, физика или даже геометрия – нужно уметь учиться, вновь и вновь браться за учебу, не цепляться за первое же попавшееся возражение, но всегда стараться обнаружить в человеческом самого себя; наконец, сообразовываться с величиной конкретной фигуры. Быть эпикурейцем, если я читаю Лукреция, стоиком – вместе с Марком Аврелием и подражая физике Декарта. Ошибки Декарта обладают позитивным значением, и они совершены во время движения по верному пути.