а карета – о портшезе. Кто ничему не подражает, тот ничего не изобретает. Как представляется, воспоминание эстетично само по себе, некий же объект прекрасен главным образом потому, что напоминает другой. В конце концов, любой праздник происходит из воспоминания, и любой танец – также; а универсальный культ – это культ прошлого. Созерцанием этой человеческой перспективы, безусловно, является сама мысль;
любой другой объект вызывает скуку, даже если о ней и не думаешь, в то время как действие нас тотчас же увлекает.
В сказанном вовсе нет новой идеи. Эта тема известна, и она сама так же стара, как и люди. «Все уже сказано, но мы приходим к этому слишком поздно».
[Свободный, а точнее, произвольный и обедняющий оригинал повтор высказывания Лабрюйера «Все давно сказано, и мы опоздали родиться, ибо уже более семи тысяч лет на земле живут и мыслят люди»[320]
.]Однако Лабрюйер не ограничился этим моментом иронии; он предался удовольствию мыслить. Мысль о том, что все уже сказано, вовсе не подавляет; напротив, она тонизирует. Человеческий парадокс состоит в том, что уже все сказано – и ничего не понято. Все сказано о войне, все – о страстях. Реальное человечество и создает себя из этих прекрасных, полных смысла форм, которые сохранил культ. Однако по ним нужно нанести удар, как по колоколу; ибо форма, вещáя только посредством прекрасного, всегда замыкается на смысле. Таково внимание. Если не выйдешь из оцепенения подобным образом, то не придешь в себя и вовсе. Но один знак отсылает нас к другому знаку. А нашими первыми учредителями являются слова, которые суть памятники.
Бесчеловечной вещи сказать нечего; отсюда и проистекает грандиозный шум по поводу того, что науки нисколько не просвещают.
[Возможно, имеется в виду тот «шум», начало которому положил еще Ж.-Ж. Руссо своей конкурсной работой «Рассуждение, получившее премию Дижонской академии в 1750 г. по вопросу, предложенному этой же академией: “Способствовало ли развитие наук и искусств очищению нравов?”».]
Не с того ли, следовательно, и надо начинать? Однако каждый ребенок, к счастью, заводит разговор о том, что он не может, но хочет понять, постоянно над этим размышляя. Именно таким образом, а не по-другому человек может видеть себя в зеркале; я имею в виду – мыслящий человек. Или в басне – достаточно завуалированной, но тоже очень человечной, или же в музыке – правда, только в том случае, если он вновь обретет Музу. Таким образом, идя от формы к содержанию, он размышляет, никогда не забывая при этом о себе и сдерживаемый той несокрушимой формою, которую вовсе не собирается изменять. Если бы человеческие знаки исчезли с лица земли, то все люди по причине отсутствия метафор были бы раздавлены утомительными трудами.
[Ср.: «Отношения между людьми полны театральности, ибо вся их вера основывается на внешних знаках»[321]
.]Первые танцы и комедии, которым не предшествовали никакие воспоминания, будут вызывать ярость, пока ноги не протопчут некую особо почитаемую тропу – первый набросок храма. И как только танцор подчинит себя человеческому знаку, появится новый текст, и гуманитаристика (les Humanités) вновь начнет расцветать.
Могилы
Могила, грубо сработанный образ, клейма, читаемые на луке или на секире, внезапно вызывают изменение мыслей. Родной воздух, сад раннего детства и первых игр, отчий дом, улицы города и кумушки на рынке – все эти знакомые вещи своим воздействием еще в большей степени способствуют наплыву воспоминаний, сожалений, чувств; они сообщают телу детскую и давно уже позабытую доверчивость; мы чувствуем нежность и благодать и ощущаем их прикосновение; горькие переживания тотчас же проходят; это время надежд и клятв;