Лоферер скинул рубашку, Холль сделал то же самое. Лоферер надел ремень на шкив, резко дернул, и снова раздался шум, а вслед за этим — громкий щелчок. И Холль и Лоферер сразу поняли: нож полетел. Надо идти вниз за новым.
"Конрада небось послали на болото. Не хотел бы я быть на его месте, там без сапог не обойтись". Они отправились есть. Мимо пристройки. Мимо дома портняжки. Справа — сады усадьбы, а посередке — дом, где обитал Алоис Штунк. Холль никогда не слышал, чтобы тот говорил. Штунк либо глухо ворчал, либо кашлял в своем сенном сарае.
Холль смотрел в глубь садов. Найзер почти не отходит от Марии. Холль побаивался его. Со всеми другими он мог и перемолвиться словом, поболтать, пусть даже тайком, но только не с Найзером. Однажды Холль видел его домишко, но что по дому скажешь о хозяине?
Он скользил взглядом по приземистым сараям и задавался вопросом: "Что, если я наеду на них или зарулю куда-нибудь не туда? Спрыгнет он? Даст волю рукам? Разорется?"
Из-за сарая, где плели корзины, вывернула телега, и показался широко шагающий Лехнер, с огромным белым носовым платком и в новой соломенной шляпе. "Со мной-то он добренький, а своих сыновей, хотя это вряд ли его дети, лупит почем зря". Лехнер поздоровался. Он был в хорошем настроении. А может, старался для Марии и Розы.
До того как часы ударят четверть, работникам надлежало выйти из дома. Из всех существующих шествий церковное казалось ему самым зряшным. У него даже было такое чувство, что в праздничном наряде ему предстоит не праздник, а что ни на есть самый будний день. С отдаленных верхних хуторов приходили дети и взрослые и рядком или гуськом следовали на кладбище. Холль поспешал впереди хозяина. Позади идти не разрешалось, рядом — не хотелось, и поэтому он шел впереди.
А когда приблизились к распятию, якобы оскверненному Холлем, он сделал вид, что крестится, и поклялся себе при первой возможности наложить кучу под дверью вице-бургомистерши.
Ему пришлось окроплять могилу деда и бабки. Для чего, он и сам не знал. Лучше бы он кропил какую-нибудь чужую, заброшенную могилу, а к этой он испытывал лишь отвращение. Особенно противно из-за старика. Холль никогда не видел этого человека — разве что на фотографиях, — но про него ему все уши прожужжали.
Холль развернулся и пошел в церковь, он преклонил колени и пройдя мимо воспитательницы, сел на свое место.
Его смешило то, что так много людей почтительно взирает на суетливые телодвижения господина Бруннера. Вообще, вся эта дребедень казалась ему смешной: церковные облачения, поклоны, гнусавое бормотание, взвой хора. Слева он видел женщин, с головой ушедших в молитву и перебиравших пальцами четки, впереди — господина Бруннера, уткнувшегося в богослужебную книгу, позади слышал шиканье все той же воспитательницы. А потом что? Вставать, или бухаться на колени, или опять читать молитвы?
А эта скука, нигде ему не было так невыносимо скучно, как в церкви. Прошла вечность, пока господин Бруннер не взошел наконец на кафедру и не начал натужно орать и брызгать слюной. Потом по проходу пронеслись сборщики денег, стуча по скользким плитам гвоздями каблуков, упали на колени перед господином Бруннером, потом встали, помаячили вокруг так называемого высокого алтаря и пошли по рядам, протягивая прихожанам кошели на палках, так что только швы на штанах и пиджаках трещали. А впереди выставили наконец вино и открыли дарохранительницу. Затем вдруг опять стало тихо, все грохнулись на колени, опустили головы и начали истово креститься, потом опять встали, угнездились задами на сиденьях, впереди медленно прикрыли двери, и снова пошел бубнеж, и замолотили в грудь руки. Потом вечно жаждущие святых тайн подались вперед на богобоязненно осторожных ногах, хотя в молитвенном экстазе готовы были ползти к Бруннеру на коленях. Задние двери распахнулись, а впереди над толпой мелькали руки Бруннера, продолжавшего совать облатки в открытые рты. Дальше все выглядело так, будто у причащаемых отнялись ноги, они не могли подняться, будто на спине у каждого по корзине навоза. А головы были словно подвешены.
Сидеть и смотреть на них, столько зная об этих людях, — такая повинность всякий раз чуть не доводила его до сумасшествия, казалось, что все мерзости и беды долины благословляются в этом месте. Никто не смог бы ему внушить, что весь этот балаган имеет какое-либо отношение к Богу, но его освящали именем Господа.