Том сидел, потирая заросший щетиной подбородок, и старался припомнить, куда он их дел.
— Под твоей кроватью лежат какие-то вещи, — сказал зулус и, нагнувшись, вытащил винтовки. Дерюга разорвалась, и они оба увидели черный, покрытый маслом металл и ремни от патронташей. Мбазо в испуге отпрянул, словно наступив на змею. В его темных добрых глазах вспыхнул страх, и он, ахнув, прикрыл рукой рот и на цыпочках вышел из комнаты.
Значит, Мбазо знал, чтό происходит, или инстинктивно чувствовал это, он был слишком молод и слишком честен, чтобы скрыть удивление. Если ему дать время, то тогда уж он не скажет ни слова и будет упрям как осел. А что сделает с ним полиция во время допроса? Проговорится ли парень?.. Или они будут бить его до тех пор, пока он не выболтает что-нибудь… имя или какие-нибудь сведения? От этого не застрахован ни один человек в долине. Нет, этого он не допустит. Он это предотвратит, уничтожив винтовки, и никому не скажет о них ни слова. Но все равно нельзя уничтожить того, что волнует народ, — нельзя охладить тот скрытый пыл, который все чувствуют, но не могут определить словами.
Том сложил винтовки в высокий голландский шкаф в ногах кровати и запер дверцу. Час спустя он отправился в путь в легкой коляске вместе с Мбазо. Дорога к большому дому была окаймлена молодыми платанами и дубами; когда-нибудь они образуют огромную, величественную аллею, но в это жаркое летнее утро, когда далекое небо казалось хрустальным и прозрачно-голубым, деревья были частью юного, полного надежд мира, дышащего здоровьем и жизненной силой. Удивительно, что, несмотря на подавленное настроение, мысли его постоянно возвращались к чему-то радостному и счастливому. Но он заставил себя снова задуматься над неприятным открытием, о котором лучше было бы забыть. Он вылез из коляски и пошел пешком, наслаждаясь прелестью утра и гадая, какие мысли наполняют в эту минуту голову Мбазо. За поворотом дороги перед ним предстал во всем величии Раштон Грейндж. Он вновь увидел тяжелое, приземистое здание, толстые, безобразные колонны портика и нелепые спиральные дымовые трубы. Его отец, человек недалекий, отличался от невежественных жителей краалей лишь тем, что ни во что не верил. Он был высокомерен и сдержан и в прошлом любил разглагольствовать о судьбах британской нации, ибо это был единственный миф, на который можно было опираться в сумбурной Африке. Теперь он уже не говорил об этом, но не потому, что отказался от своих прежних мыслей; он, собственно, и в них никогда не верил. Он говорил меньше просто потому, что случившийся с ним удар повлиял на его органы речи, и если он волновался, то из угла рта у него текла слюна и тогда он становился совсем жалким. А ему не нравилось казаться жалким. Его тяжелые челюсти были всегда крепко сжаты, и он злобно глядел вокруг жестокими светлыми глазами, веки которых иногда дергались — трудно сказать, от смеха или от гнева. Он хвастался тем, что еще никому не удалось убедить его в чем-либо. Его двоюродная сестра, миссис Эмма Мимприсс, вдова лет сорока, которая жила в Раштон Грейндже и вела там хозяйство, вот уже двадцать лет пыталась уговорить его обеспечить ежегодную ренту ей самой и ее осиротевшему сыну Яну. Она очень искусно всякий раз заводила об этом разговор, но он неизменно отвечал:
— Ты-то ведь не умрешь с голоду, моя дорогая Эм. Что же касается Яна, то ему недостает только одного, чтобы окончательно угробить себя, — денег. Поэтому я бы уж лучше дал ему яд.
Ян учился в Оксфорде и посылал матери письма, полные циничных замечаний по адресу мистера Филипа Эрскина.
В Раштон Грейндже были огромные сады, заросшие густой травой лужайки, великолепные розовые кусты, громадные клумбы и большая оранжерея, защищенная проволочной сеткой от летних ливней. В доме всегда бывали гости — компаньоны отца, друзья семьи или скотоводы, интересовавшиеся племенным скотом, который пасся на землях Эрскина. Управляющий и два белых надсмотрщика жили в коттеджах, недалеко от современных строений фермы, скрытой от главного здания зеленой стеной деревьев.
Отец сидел на террасе в кресле-каталке и завтракал. На его щеках играл здоровый, яркий румянец. Свою аппетитную трапезу он прервал только для того, чтобы кивнуть Тому и указать ему рукой на стул. Высокий слуга-зулус с лицом патриарха и убеленной сединами бородой стоял за креслом отца. Это был Умтакати, дядя Коломба, человек, перед которым Том благоговел с раннего детства.
— Я слышал, ты огорчаешь Хемпа, — заметил мистер Эрскин.
— Такого негодяя не огорчишь, он слишком толстокож для этого, — ответил Том.
— Ты не соображаешь, что говоришь.
— Нет, отец, я соображаю, и чем скорее он уберется отсюда, тем лучше.
Эрскин-старший продолжал свой завтрак, проворно двигая челюстями и руками, — он хотел показать, что успешно преодолевает свою немощь. Взгляд его был полон презрения, а брови сердито поднимались и опускались.
— Не примешиваются ли тут личные мотивы? Что ты имеешь против Хемпа?
Том почувствовал, как лицо его заливается краской.
— Значит, вы об этом хотели со мной говорить?