Читаем Преображения Мандельштама полностью

Но для Мандельштама это не только выбор «исторической необходимости», но и формула бытия в России и с Россией – как испытания и жертвенного «подвига существования», и она звучит во многих его стихах, начиная с самых ранних: «Россия, ты – на камне и крови – /Участвовать в твоей железной каре/Хоть тяжестью меня благослови462»; «несчастья волчий след,/ ему ж вовеки не изменим»463; «По старине я принимаю братство/Мороза крепкого и щучьего суда»464; «Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи». Если уж принял Россию как страну «на крови», то «казни» лишь штрихи к ее кровавой истории, выбрав Россию, ты выбрал и Сталина. Любишь медок, люби и холодок.

В стихотворении «Люблю под сводами седые тишины…» (1921) этот мотив принятия «несчастья», как крутого замеса русской жизни, становится выбором не только судьбы, но и веры. Воспев гимн великим европейским соборам («Соборы вечные Софии и Петра, амбары воздуха и света»), поэт выбирает сумрак, пасмурность и ветхость русского храма, присягая на верность русскому «следу несчастья»:

Не к вам влечется дух в годины тяжких бед,Сюда влачится по ступенямШирокопасмурным несчастья волчий след,Ему ж вовеки не изменим.

О том, что это именно «русский след» говорит эпитет «волчий». А «ветхий невод» храма относит к ветхозаветным корням христианства («генисаретский мрак», «ветхозаветный дым на теплых алтарях»): быть может, поэту пригрезилась в революции библейская девственная суровость? Мандельштам давно учится «к себе не знать пощады» и силу духа для своего выбора черпает и в иудейском наследии.

5. Несчастья, неправда и моление о чаше

Скажут, что примеры из «Оды», написанной в 1937‐ом (в том числе и троекратное «отцовство» Сталина) не годятся для «Сохрани» 1931 года – другая эпоха. Многим вообще затруднительно принять «Сохрани мою речь навсегда» как обращение к Сталину: уже сложился образ поэта – жертвы режима, бросающего Сталину героический вызов стихотворением «Мы живем, под собою не чуя страны» (1933). Мол, с верноподданнической мольбой и готовностью служить (в «Сохрани») сей вызов не вяжется. Однако эта неувязка кажущаяся, и лишь на первый взгляд. Между двумя этими стихотворениями есть глубокая связь. В них, как и в «Волке» (1931), и «Неправде» (1931) разыграна, как пишет Евгений Тоддес, «коллизия самозаклания», разве что она со временем переходит к «биографической реализации». «Поражает тот факт», пишет Тоддес, что эта коллизия «осуществилась в реальности»465. Не вижу в этом ничего «поразительного», но – факт.

В стихотворении «Мы живем под собою не чуя страны» тоже возникает тема «речи», во многом сходная с «Сохрани»: в стране только один хозяин речи, и его слова «как пудовые гири верны», все остальные обречены на молчание‐мычание («Наши речи за десять шагов не слышны»)466. Да и у самого хозяина речь какая‐то нечеловеческая, он «бабачит и тычет», а его сподвижники «кто свистит, кто мяучит, кто хнычет». Тоддес пишет, что в «Четвертой прозе» «нарушение языкового контакта “я” с “новым миром”» иллюстрируется «трагикомической китайщиной: халды‐балды (отмечено у Даля в статье «Халда»), хао‐хао, шанго‐шанго»467. То есть имеет место некая утрата языка, а с ним и утрата истории («Отлучение от языка равносильно для нас отлучению от истории»468.) В таком контексте особое значение обретает мольба о сохранении речи. «Я чувствую почти физически нечистый козлиный дух, идущий от врагов слова», поэт прозревает наступающий голод нового государства на культуру, на слово, то есть, если вовремя подсуетиться, то можно овладеть ситуацией: «Кто поднимет слово и покажет его времени, как священник евхаристию, – будет вторым Иисусом Навином». Мандельштам готов предложить государству свою великодушную помощь не только в качестве эксперта и советника, но, бери выше, в качестве священника, окропляющего новый тип «взаимоотношений, связывающих государство с культурой наподобие того, как удельные князья были связаны с монастырями. Князья держали монастыри для совета». По мнению Тоддеса, у Мандельштама сочетается

понимание революционного государства как врага слова и императив жертвы («путь и подвиг») во имя ценностей «нового мира», которые поэт должен обогатить словом и культурой.

«Именно в этих построениях, – поясняет исследователь, – <…> исток позднейшего мотива «охраны», «обороны» поэтом «народного вождя» («Художник, береги и охраняй бойца» в оде Сталину, «И мы его обороним» в «Стансах» того же 1937 г.)469.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Поэзия как волшебство
Поэзия как волшебство

Трактат К. Д. Бальмонта «Поэзия как волшебство» (1915) – первая в русской литературе авторская поэтика: попытка описать поэтическое слово как конструирующее реальность, переопределив эстетику как науку о всеобщей чувствительности живого. Некоторые из положений трактата, такие как значение отдельных звуков, магические сюжеты в основе разных поэтических жанров, общечеловеческие истоки лиризма, нашли продолжение в других авторских поэтиках. Работа Бальмонта, отличающаяся торжественным и образным изложением, публикуется с подробнейшим комментарием. В приложении приводится работа К. Д. Бальмонта о музыкальных экспериментах Скрябина, развивающая основную мысль поэта о связи звука, поэзии и устройства мироздания.

Александр Викторович Марков , Константин Дмитриевич Бальмонт

Языкознание, иностранные языки / Учебная и научная литература / Образование и наука