Больше ни Якова, ни Михалку не посылали сопровождать переговорщиков с польскими доверенными. Но слухи о том, что там всё идёт к сдаче Кремля, расходились по лагерям каждый день. Там, на переговорах, как слышали и Яков с Михалкой, торговались об условиях сдачи. Поляки цеплялись за каждую мелочь, старались отстоять какие-то свои права, денежные долги какого-то правительства, не то Мстиславского, не то ещё задолжавшего им Шуйского. Добивались они, чтобы им оставили их добро, знамена, оружие, и даже какие-то обозы… Речь зашла и о поместьях, розданных им указами государя и великого князя Владислава…
Так что очень скоро не выдержал даже всегда уравновешенный Пожарский, когда вернувшиеся с переговоров представили ему эти условия.
– Да что они там, за стенами, с ума сошли, что ли, от голода! – воскликнул он, когда дьяк Васька Юдин зачитал ему условия, на которых пан Струсь согласен был сдать Кремль.
Он от возмущения чуть не задохнулся. Успокоился. Ему нельзя было поддаваться эмоциям и просто чьим-то дурацким выходкам. Он был глава ополчения. На него смотрели десятки тысяч людей: служилые, дворяне да и те же казаки. Среди них, казаков, было много сочувствующих ему, их ополчению, сторонникам дела «всей земли». И не следовало отталкивать их: ни словом, ни делом…
– Обещаем только жизнь! – жёстко заявил он. – Если сдадутся немедля! И никакого оружия! Никаких обозов! Иначе – уничтожим!..
Так, в переговорах, прошли три дня.
Двадцать шестого октября, в пятницу, был подписан договор между польским гарнизоном в Кремле и объединенным ополчением. По нему Струсь и полковники должны были в первую очередь отпустить из Кремля всех русских.
И вот началась эта акция. И снова дворянские сотни, и они, смоленские, вышли туда же, к Неглинке, к Кутафьей башне. Они построились. Здесь, из Кутафьей башни, должны были выходить русские, сидевшие в осаде вместе с поляками.
Он со злостью думал о Мстиславском и всей боярской верхушке, что сидела всё время осады в Кремле. И, как доносили лазутчики из-за стен, те горой стояли за Владислава, за поляков, жили с ними душа в душу… Грозились даже им, ополченцам из Нижнего: дескать, никто вас не признает и делаете вы то своеволием…
Ждать пришлось долго. Не так, как в предыдущей выдаче детей, женщин и стариков. Было похоже на то, словно сами сидельцы, бояре, окольничие и дворяне, цеплявшиеся до последнего за королевича, не решались выходить из Кремля, из-под защиты гусар. Боялись предстать перед народом, увидеть глаза людей, а в них укор, презрение и ненависть, и осуждение за гибель Москвы, разруху государства, раздор между своими…
Сотни стояли и ждали. Время тянулось медленно. Очень медленно.
Михалка, сидевший бок о бок рядом с Яковом на коне, толкнул его в плечо.
– Прилипли они там, что ли, к полякам? – тихо заговорил он. – Целуются, поди, на прощание-то… Или водку пьют, на посошок. Хи-хи!
– Тебе бы всё смеяться, – так же тихо в ответ зашептал Яков. – А вот как не выйдут? Что тогда? – с ехидцей в голосе спросил он его. – Пропадём ведь без них: умных-то, начальных, боярышей…
– Хи-хи! – снова прыснул смешком Михалка, сообразив, что Яков правильно понял его.
Рядом с ними завозились и другие смоленские, перешептываясь тоже со смешками над теми из Семибоярщины, что должны были вот-вот появиться из ворот Кремля.
Ряды конных не выдержали долгой сидки верхом. И кони тоже застоялись, забили копытами о твердую землю, уже тронутую первыми ночными морозами. По сотням дворянских конников прошла волна подвижки. Их ряды заколебались. На эту подвижку, как будто сговариваясь с ними, подвижкой ответили донские казаки.
Волна прошла, заглохла. Полки вновь успокоились. И в это время наконец-то поползли в разные стороны створы ворот под Троицкой башней. И до смоленских, стоявших ближе всех к Кутафьей башне, долетел скрип заржавевших петель.
Все замерли. Глядят. Кто первым покажется в воротах… Кто смелый…
Вот створы разошлись… И там, в воротах, показалась первая фигура.
«Боярин!.. Точно! По горлатной шапке видно!» – мелькнуло у Якова, и он переглянулся с Бестужевым.
Об этом, кто из бояр выйдет первым, они поспорили на днях. И вот теперь гадали, кто будет прав из них. Михалка говорил, что первой пустят какую-нибудь мелкую сошку: того же Григория Ромодановского.
– Ну да! Ещё скажи – Мишку Романова, пацана! – засмеялся над ним Яков.
Он же не сомневался, что первым выйдет Мстиславский. Хотя тому-то больше всего грозили расправой донские казаки. Он знал, по слухам, от того же Валуева, что Мстиславский мужик крутой и смелый… «Но вот тупой и недалёкий!» – вырвалось как-то раз у Валуева. И он тут же прикусил язык, сообразив, что и при нём, при Якове, не следовало говорить такое…
И даже не по шапке, а по фигуре, значительной, упитанной, солидной, от которой веяло всей правдой русской, всей властью на верху, можно было точно сказать, что это был Мстиславский.