И что сказать ему теперь? Если его любили и любят: он это видел и видит. То, как ему удивляются, благодарят, чтят, как он светел, как вся душа трепещет и наполняется светом при мысли о нем, — того не выразить словом. Чего просить у него? Но неужели указывать этому удивительному человеку, который при жизни своей уже доходил до таких подробностей заботы своей о людях, и, будучи пророком Вышнего, будучи вещателем правды Христовой и высших путей благочестия, в то же время давал людям и то, чего все так жаждут, и что так редко дается: житейское счастье. И вы шепчете лежащему в этом гробе только одно: «Подумай о нас, подумай о нас, не забудь нас. Только подумай о нас!» Выходит епископ Тамбовский и громко, вдохновенно говорит слово. Он говорит о гробе, как источнике печали, и о том гробе, который сейчас, перед нами, источнике радости, и говорит о вечной жизни. Он напоминает о трогательном образе старца Серафима, о его невыразимых подвигах, безграничном смирении, пламенеющей к ближнему любви, и напоминает о том, что происходит теперь, когда «точно небо отверзлось» и русский народ получает нового ходатая, ради которого слепые видят, расслабленные встают, немые говорят. Громадное впечатление произвела эта речь, сказанная с волнением и слезами, и ее конец: «Через минуту откроется крышка этого гроба, и мы пропоем пред мощами нового Чудотворца: «Ублажаем, ублажаем тя, преподобие отче Серафиме!» Запели «Хвалите...», вышли епископы, и по левую руку стало духовенство. Когда замолкло пение, митрополит Антоний подошел ко гробу, раздалось щелканье замка, и крышка была снята. Открылось под глазетовою пеленой очертание тела, медный крест на груди, и на челе святого прорезь для целования мощей.
Когда сняли крышку, раздалось пронзавшее, кажется, самое небо пение: «Ублажаем, ублажаем тя, преподобие отче Серафиме, и чтим святую память твою, наставниче монахов и собеседниче Ангелов!» И какое было счастье подпевать этой гремящей хвале: «преподобие отче Серафиме». Могучее чувство стояло в воздухе, мужчины не стыдились утирать слезы.
И вся слава этого дня, эти летящие во все концы света телеграммы о поездке Царя к останкам пустынника, это слияние здесь, в прославлении духовного подвига, русского народа со своим Вождем, этот блеск Православия во всем его потрясающем величии, — какая разительная противоположность с положенным 70 лет назад в дубовую колоду сгорбленным, изможденным непомерными подвигами старичком, тайновидцем, Божьим пророком и чудотворцем, но тихим, крепким, умиленно-любовным, детски-простым. Пой же, Русь, греми ему хвалу высоко, громко, все выше и громче, до самого Престола, где он дерзновенно предстоит пред Сущим, откликаясь на всякий вздох, доносящийся к нему с измученной земли. Пой, пой ему громче, Русская земля, радуясь, что ты, твой дух его создал, что тебя он выражал в своей жизни, в своих стремлениях: пой ему громче: «Ублажаем, ублажаем тя!»
Когда на всенощной стали прикладываться к мощам, теснота была очень велика, даже тогда, когда подходили официальные лица и те, кто стоял на лучших местах. Приложившись в самом начале «канона», я отправился домой.
Я прошел свободно к выходу из монастыря, так как все проходы были обставлены сплошными шпалерами солдат. За воротами, на высоком пригорке, стояли богомольцы с зажженными, кротко теплившимися в тишине ночи, свечами. Что-то непоколебимое, надежное, несомненное стояло в воздухе.
Я шел точно во сне, уверяя себя, что все, что я видел и слышал — все эти признаки причисления старца Серафима к святым, действительно, совершились...
Некоторое время просидел я в своей комнате, не быв в состоянии ни делать что-либо, ни говорить, чувствуя какую-то душевную усталость от всего пережитого. Но я не мог долго высидеть в комнате. Меня тянуло опять туда, под своды Успенского собора, к раке мощей преподобного Серафима. Был первый час ночи, когда я вошел опять в монастырь. Без всякого препятствия я вошел в собор. По всему монастырю тянулись громадные, в несколько человек в ряд, вереницы народа, ожидавшие очереди попасть в собор и приложиться. Было очень темно, и по сосредоточенной тишине, в которой стояла эта толпа, трудно было поверить, что переполнен монастырь.
В соборе к раке, освещенной множеством горящих пред ней свечей, с двух сторон прикладывался народ. Я мог еще раз подойти к ней приложиться к тому месту глазетовой серебряной пелены, которая покрывает ноги, к лежащему на груди, на цепочке, медному Распятию, с которым он был схоронен, и к челу, для чего сделана круглая прорезь в покрове, облегающем главу.
Ко мне подошел петербургский молодой военный и рассказал, что сейчас, на его глазах, исцелился бесноватый. Он говорил, что страшно было смотреть на выражение его лица, когда его силою подносили к раке, и что после прикладывания он очнулся совершенно здоровым.