Степанов кивнул, поднялся, отошел к телефонному аппарату, установленному на маленьком столике возле бара, набрал международную, назвал московский номер, попросил барышню постараться соединить его поскорее, обратился к испанским официантам на своем варварском кастильском, поинтересовался, откуда они, те радостно затараторили, полагая, что встретили соплеменника, потом, когда Степанов объяснил, что он русский, бывал в Испании, любит их страну, защелкали языками, начали стремительно готовить салат, томатный сок и кофе.
Вернувшись, Степанов сел напротив Мари, спросил:
— Вы что такая грустная?
Та досадливо мотнула головой, рыжие волосы небрежно упали на лоб.
— Я грустная потому, что мне звонить некуда…
— А папа?
Она вздохнула, повторив с невыразимой нежностью:
— Папа… У вас сколько детей?
— Двое.
— Счастливы в браке?
— Живем врозь уже много лет…
— А с детьми как?
— Мои главные друзья…
— Как же у них сложились отношения с вашей подругой?
— У меня нет постоянной подруги…
— Яичницу себе готовите сами?
— И очень вкусную…
— Скоро заведете постоянную подругу, — убежденно сказала Мари, — у вас больные глаза.
Он отрицательно покачал головой.
— Нет.
— Да… Вы себя не знаете…
— Только человек самого себя и знает, остальные лишь угадывают его…
— Помните слова: где был самим собою я?
— Нет.
— "Пер Гюнт".
— По-русски все звучит иначе, — заметил Степанов. — Мы избалованы хорошими переводами, не обязательно знать подлинник… Теперь знаю… Это вы к тому, что Сольвейг отвечает: в надежде, вере и в любви моей?
Мари кивнула.
— Истинное лицо человека хранит тот, кто любит его… Любовь детей и любовь женщины — понятия разные.
— К счастью, мои дети — девочки.
Лицо Мари стало каким-то опустошенным, обозначились ранние морщины под глазами, скулы сделались крутыми, а лицо тяжелым, словно после трудного перехода в горах.
— Я тоже дочь и, только когда сама почувствовала усталость, а потом полюбила прекрасного человека, но не могу быть с ним и, значит, ощущаю страх за него, только тогда поняла отца… Он тоже вроде вас много лет готовил себе яичницу, стал толстым, обрюзгшим, морщинистым и ничего не успевал делать, перестал спать без снотворного… А потом рядом с ним появилась женщина, и он снова обрел свое истинное лицо… Раньше, после того, как он расстался с мамой, лица не было, маска была… А я и брат… Мы оказались…
Зазвонил телефон — длинно, без перерыва.
— Москва, — сказал Степанов и бросился к аппарату…
Мари посмотрела вслед ему с какой-то невыразимо горестной завистью, подозвала глазами испанца, попросила принести стакан "розе", самого сухого, желательно итальянского; прислушиваясь к монотонным степановским "алло", выпила медленными глотками терпкое, чуть с горчинкой вино и подумала: "Сила настоящей женщины — в умении ждать; консерваторши, одна Тэтчер чего стоит, мы больше верны устоявшемуся, самим себе. Поэтому-то лишь мы и можем звать мужчину к согласию с самим собою… Папа в долгу перед теми своими годами, когда был молод, отдавая себя мне и брату… А долг приходится оплачивать… И Гала нужна папе не для счастья, просто в ней он реализовал самого себя истинного, того, которого не сумел выявить через маму… Бедная, бедная мамочка не смогла себя сломать… А мы? Ну вот, снова я становлюсь собственницей, снова во мне начинает темно клокотать слово "мой"… Я привыкла к тому, что отец был только моим, и никогда толком не задумывалась, как ему горько просыпаться темными осенними ночами в своей мансарде и варить себе кофе, и садиться к столу за машинку, а потом уходить в редакцию, а оттуда в Сорбонну, потом возвращаться и жарить яичницу, включать телевизор, смотреть последние известия и снова садиться за машинку, а после брать снотворное, ложиться в мятую постель, и, если я не приеду и не вызову прачечную, в грязную, он ведь так увлекается, когда работает, ему не важно, как спать и на чем… А я жила своей жизнью и очень жалела маму, так уж заведено, маму всегда жалеют, писала репортажи, влюблялась, ездила по миру и знала, что у меня есть мой папа, когда же он позволил, чтобы о нем стала заботиться Гала, я разрешила себе жестокость… Маму, я так не судила, я щадила ее…"
…Москву наконец дали; Мари слушала чужую речь; ей казалось, что русский чем-то очень похож на португальский, такая же резкость, перемежаемая странной, непривычной уху музыкальной мягкостью. А потом вспомнила рассказ Карела Чапека про чешского дирижера, который очутился в Лондоне и услышал ночью в порту незнакомую речь, и его слух, особый слух музыканта, уловил в словах невидимых ему собеседников приближение горя, как же этот бедный музыкант старался объяснить англичанам на плохом испанском — надо предпринять что-то, близится беда, но никто не мог его понять и непоправимое случилось…
…Степанов вернулся к столу побледневший, с глубокой морщиной, прорезавшей лоб, но на губах обязательная улыбка ("Крепкий человек, — подумала Мари, — умеет себя вести, то есть, если надо, скрывать истинные чувства"); начал говорить про то, какая в Москве погода, были первые заморозки, выпал снег и пролежал полночи…