Может быть, Зарудин пытался как-то дать знать, что протоколам допросов верить нельзя? Был же случай, когда один из хитроумных узников Лубянки, подписываясь под протоколами, хвостом своей подписи зачеркивал ее.
Ведь это он, Николай Зарудин, еще совсем недавно говорил своим друзьям, которые сидели сейчас в соседних камерах: «Если еще немного так обращаться с людьми, как раньше, то вместо социалистического человека получится собрание запуганных гоголевских Акакиев Акакиевичей. Люди в угодничестве и подхалимстве дошли до того, что готовы буквально предать родного брата, друга, лишь бы не трогали. В литературе это достигло предела. В этом году предательство будет на первом плане… Из писателей мы все мало-помалу превращаемся в сочинителей».
Что же надо было сделать с людьми, чтобы превратить их в собственную противоположность? Чтобы они зачеркивали свое доброе имя подписями под лживыми, униженными мольбами о жизни?
Таковы были последние сочинения «перевальцев», сочинения литературные, если иметь в виду, что в них много плодов воображения.
И все же, вчитываясь в них, вдруг натыкаешься, как на живой нерв, на острую мысль, гордое, непокорное слово и ясно видишь, что писатели на самом-то деле видели жизнь зорким взглядом, оценивали ситуацию трезво, хотя и печально. Особенно обострялось это зрение во время поездок по стране, «хождения в народ». И все они дорого заплатили за Мысль и Слово, одни — жизнью, другие — свободой.
Зарудин в своих показаниях признается: «Сталинского чиновника, работника аппарата, Воронский рассматривал как абсолютного противника гуманитарной культуры, лирики и романтики, действовавшего формально и слепо выполняющего волю одного, в данном случае „генсека“, как он любил выражаться о Сталине. „Положение в стране настолько серьезное, что пришло время защищаться, иначе будет поздно, — говорил Воронский. — Все честное в партии и в стране загнано и будет уничтожено, вместо демократии будет формальный социализм с чиновником и подхалимом. Пора от ни к чему не обязывающих разговоров перейти к делам“».
Но вот перейти от слов к делам они оказались неспособны, потому что были гуманитарии, а не террористы, и им противостояли террористы, а не гуманитарии. Их Делом было Слово, дела же за них выдумывали их мучители, низводя писателей до сочинителей, быль — до абсурда.
«Я сломал перо критика» — такой итог подвел Александр Воронский в собственноручных показаниях.
Две жизни
Вождь «Перевала» держался упорнее и мужественнее всех. Он был поставлен на конвейер непрерывных ночных допросов. В то же время следователи начали сводить его с учениками, друзьями-соратниками на очных ставках. Сначала, 20 июля — с Губером, 21-го — с Зарудиным и 23-го — с Катаевым. Словно не казенный каратель — автор этого изуверского замысла, этих душераздирающих сцен, а невидимый, изощренный трагик-драматург!
Впрочем, как они проходили на самом деле, очные ставки, как вели себя их участники и что в точности говорили, мы можем только представить. Перед глазами же — протоколы, протоколы и протоколы, составленные Щавелевым и Павловским и лишь подписанные их жертвами, документы, созданные специально с целью исказить правду. Тут мысль изреченная есть ложь, мысль записанная — ложь вдвойне. Вот истина лубянских следственных дел, и надо помнить об этом каждую минуту, хотя у нас нет другой возможности восстановить события, как только по этим казенным поделкам. И кровь проступает сквозь бумажные бинты…
А иногда арестанты делают программные заявления, и в деле появляются беспощадные документы, раскрывающие правдивую картину нарастания террора в стране, картину, далекую от той показухи, которой прельщали Запад.
Конечно, было и слепое увлечение коммунистической идеей, однако сталинщина — не только массовый психоз «обожания» вождя. Многие все видели и понимали, но хоронили правду в себе, ценой разрушения своего внутреннего мира, а выходя за его пределы, сразу же оказывались без защиты на пронизывающем ветру истории, тоже вынужденные, чтобы уцелеть, подчиниться, стать как все. А кто не хотел, был обречен. Если человек не поддавался идеологическому гипнозу, действие переносилось в кабинет следователя.
Странный жанр — следственное дело. В нем два сюжета, два политических детектива развиваются одновременно: один — выдуманный, халтурный, где писателей сделали террористами, другой — настоящий, трагический, где действительные террористы играют роль судей. Совпадает лишь то, что в любом случае финал — смертелен.