– Со мною все кончено, – сам себе твердо сказал Алексей. – Во всем лишь я виновен, я искушал ее – мне и расплачиваться. Заложить возок – и в путь, и в дорогу. И пускай следы мои затеряются в нескончаемых российских просторах! Но – она? Она страдала больше, чем Господь во всем своем жестокосердии определил бы ей для расплаты за грехи родителя. Из-за меня страдала… Кроме того, остается отец. Он-то ничего не знает. Он любит меня по-прежнему и жив лишь будущностью моею, лишь надеждою на потомство, кое продолжит род Измайловых. Хорошо, пусть так: я сокроюсь в безвестности, где обрету или скорую смерть, или искупление грехов. Но пышность рода нашего со смертью отца пресечется, дом опустеет и обветшает. Я, только лишь я виновен во всем. Мне, только лишь мне предпринимать шаги для исправления случившегося!
Со словами сими Алексей схватил перо, чернильницу, лист бумаги и стремительным почерком, ни разу не остановившись – слова, казалось, сами стекали с его пера, – начертал письмо князю Михайле Ивановичу, в коем сообщал, что ему ненароком сделалась известна правда о его происхождении, а потому он не считает себя вправе носить имя Измайловых, но умоляет отца вернуть любовь родительскую дочери, княжне Елизавете. Он заклинал отца не мешкая выехать в Нижний, разыскать дочь, на которую обрушились болезни и бедствия, и воротить ей все положенное по праву рождения.
О своей же дальнейшей судьбе Алексей просил не тревожиться, а умолял лишь не поминать его злым словом и, дабы честь имени Измайловых оберечь, исхлопотать ему отставку.
«Вечно буду за вас Бога молить, ваше сиятельство, и почитать лучшим, мудрейшим и добрейшим отцом из всех, кто прежде жил и ныне здравствует. Прощайте. Простите меня. Остаюсь недостойный сын ваш Алексей», – так заключил он сие письмо.
Не перечитывая, отправил послание в Москву с нарочным, а потом велел немедля собирать себе вещи и возок закладывать. Путь он себе определил на Днепр, в Запорожье, где жил его дядюшка, отцов брат. У него намеревался просить Алексей протекции для поступления в казачий полк сичевиком, намереваясь полностью изменить судьбу, взять иное имя, а если Господь явит ему особую милость – и голову сложить, освобождая вместе с лихими запорожцами русских пленников из турецкой да крымской неволи.
Сборы его были недолги. Полагая, что отныне имение уже перестало быть его достоянием, он взял самую малость белья, платья и съестного припасу, дорожный подсвечник, Библию и те деньги, которые несколько дней назад удачно отыграл у приятеля Осторожского. Уж их-то он мог считать своими!
Он уехал, сам правя лошадьми; сухо, как чужой, простившись с дворнею; оставив плачущего дядьку присмотреть за имением. Он уехал, скрылся в рано упавшей осенней тьме, и дожди, будто струи Леты, смыли на дороге его след.
Глава 12
Седой беркут
Сентябрь в низовьях Волги – нечто совсем иное, нежели в тех северных краях, где сливается она с Окою. Ни студеных порывов ветра, ни затяжных, пронзительных дождей, ни серо-свинцовых волн, бьющих в желтеющие берега. Здесь царило, бушевало, свирепствовало лето, и Лизе чудилось, что никогда не было в мире холода, никогда не было осени, ледяных брызг, урагана, год тому назад затопившего лодку…
Да, уже год миновал с того дня, как в Ильинской церкви повенчалась она с единокровным братом, затаенная любовь к которому все еще тлеет в самых сокровенных глубинах ее сердца.
Лиза так резко замотала головою, прогоняя тяжкие мысли, что сидевший неподалеку старый киргиз, продавец ловчих беркутов, испуганно вскинулся, и орлы его тоже встревожились: два захлопали крыльями, сразу сделавшись похожими на всполошившихся кур, а третий все так же сидел недвижим – серый, пепельный, с белой макушкой, будто до срока поседевший от какого-то своего, человеку неведомого, орлиного горя, и взор его был суров да высокомерен.
– Якши! Якши беркут! – негромко проговорил кто-то за ее спиною, и к продавцу птиц подошел невысокий калмык в темно-коричневом бешмете и малахае из серо-рыжего меха карагана – степной лисы. – Этого беру!
Он сделал знак продавцу, и тот проворно разомкнул звено цепочки, коей птица была привязана. Покупатель протянул левую руку, защищенную кожаной, затейливо расшитой рукавицею, и белоголовый беркут послушно перепорхнул со своей жердочки на эту незнакомую руку.
Киргиз восхищенно причмокнул:
– Ай-йя! Твоя птица! Твоя! Тебе уступлю задешево. Задаром отдам!
Лиза тихонько усмехнулась. За два базарных дня она немного научилась разбираться в ценах. За иного беркута калмыки с радостью отдавали прекрасную лошадь, а за другого, на взгляд Лизы, совершенно такого же, жалели барана корсаковской мерлушки, которая здесь почиталась самой мелкой монетой.