Либерман потер свой тяжелый нависающий лоб, пригладил рукой тугие кудряшки на голове. Глаза его горели из-за темных припухлостей век. Вблизи он казался таким же измученным и напряженным, как Эдуард Коллистер.
— Они уже убили больше миллиона евреев, а это только начало. Три четверти убитых из одной Польши… Не думаю, чтобы мир хоть немного понимал, что это значит —
Было уже очень поздно. Годвин снова разлил коньяк. Великанской сигары хватит еще на час.
— Гитлер, — заговорил он. — Еще не одно поколение ученых будет рассуждать об извращенном безумном гении, воплощении зла. — Годвин фыркнул. — Что ж, они будут наполовину правы. Он — зло и безмозглая кучка дерьма. Но гений? Вот уж нет. Полуграмотный выскочка с вывернутыми мозгами, неудачник, разочарованный самовлюбленный подонок, который второй раз за двадцать пять лет загнал великий и благородный в основном народ в мясорубку собственного изготовления. Почему это достойные, богобоязненные люди порой отзываются на обращение к худшей стороне их натуры?.. Ну, герр Гитлер, чтоб ему пропасть, несомненно воззвал к худшему, что есть в человеке, в великом народе, если не считать недостатком отсутствие у целого народа чувства юмора…
Тут Годвин заметил, что Либерман, оказывается, тихонько похрапывает, возможно, уже довольно давно. Коньячная рюмка выпала из волосатой лапы. Нет, он не храпел. По щекам, выкатываясь из-за толстой оправы очков, текли слезы. Он проглотил рыдание, заговорил:
— Простите. За рюмку. Великий и благородный народ… Вы, надеюсь, имеете в виду не тех немецких тварей, которые не успевают строить печи, чтобы сжигать в них мой народ, которые только успевают загонять моих родных в вагоны и из вагонов в печи или в трудовые лагеря, где они работают, пока не упадут мертвыми… Это вы
— Бах, Бетховен, Гете…
— Гитлер, Гиммлер, Геринг…
— Ну,
— Не надо, мой друг, только не нынче ночью, мой американский друг. Не говорите мне сегодня о добрых качествах немцев. Кто-то уже пытался вас сегодня убить. Если вы не перестанете толковать мне о добрых свойствах фрицев, я закончу недоделанную им работу. Что вы об это думаете?
— Думаю, лучше прекратить разговор о немцах.
Либерман громко расхохотался и дружески похлопал Годвина по разбитому колену.
Годвин сидел в затемненной комнате, среди зловещих теней незнакомой мебели, слушал громкое тиканье часов на камине, чувствовал легкий сквозняк из открытого окна. Вечер был теплый, и запахи вокзала Виктория лениво, полусонно двигались по квартире. Букет свежих цветов на столе, картина морского сражения над обитой набивным коленкором софой, настольная лампа с бахромой на абажуре, шкафчик для напитков, пачки книг на полу у потертого любимого кресла. Дальше открывались спальня, коридор, и на дальнем его конце — кухня и ванная. Он слышал шум поездов на вокзале, лязг и скрежет. Квартира располагалась на верхнем этаже одного из огромных, сложенных из каменных плит зданий между вокзалом Виктория и Вестминстерским собором — великим оплотом английского католицизма, который туристы неизменно и совершенно напрасно путают с Вестминстерским аббатством.
Он пришел сюда еще днем и с тех пор ждал. И собирался ждать, пока не дождется. Ему стоило немалых трудов и денег найти это место, и он не собирался уходить, пока его труды не окупятся.