Годвин взял конверт. Вскрывая его, он порезал палец, и чек упал на пол.
— Он это называет «хонановским дорожным чеком».
— Но я еще работаю у вас?
— Конечно, Годвин, конечно!
Чек был на пятьсот долларов в франках по курсу.
— Немножко трудно это так сразу переварить.
Годвин понял смысл выражения «слезы радости».
— Что верно, то верно. Но так уж оно есть, сынок. Не так уж редко — вопреки замыслам Господа в отношении этого мира — случается что-нибудь хорошее. Теперь отправляйтесь заканчивать работу и получите еще один такой же чек. И, Годвин… Мерль Б. Свейн поздравляет вас.
— Роджер Годвин благодарит вас.
— Убирайтесь отсюда. Чтоб я вас не видел. Я занят.
Годвин работал как бешеный, днем и ночью, писал, переписывал, бродил над Сеной в предрассветные часы, снова и снова перерабатывал материал, пока не возникало правильное ощущение, пока он не начинал слышать в нем свой собственный голос. Ни разу с тех пор, как он пробивался в гарвардский «Кримсон» и так же день и ночь слонялся над Шарле в Кембридже, он ничем так не увлекался. Он забывал побриться и почти не замечал Клотильду, которая с неизменной улыбкой взирала на его безумную деятельность и уговаривала продолжать. Несколько чаще он виделся с Клайдом, у которого брал интервью. Но ухватив что-то, надо было остаться одному, наедине с работой, перед чистым листом.
Клайд вел довольно беспорядочную жизнь. Он имел обыкновение исчезать после обеда, ухмылкой и подмигиванием намекнув, что речь идет о некой девушке. Годвин знал только, что девушка эта была не Клотильда, которая — незаметно для него — играла все большую роль в его описании жизни Клайда и мира клуба «Толедо». О сексуальной стороне ее жизни он говорил лишь намеком — понимающий читатель должен был сам сделать выводы. Но ее серьезное личико и озорная улыбка, шрам на щеке, уроки танцев и то, как она вдруг исполняла пируэт прямо на заполненной толпой улице, и забота о балетных туфельках, и песни, которые она изредка исполняла с джаз-бандом, восхитительный французский акцент в ее английском, и ее внешняя хрупкость, под которой скрывалась воспитанная улицей жесткость, и то, как Клайд нашел ее в переулке, избитую и помеченную клеймом… Все это было правдой. Он писал, слыша в уме музыку в переполненной «пещере», и, закрыв глаза, видел как свингует, раскачиваясь, Клайд, дуя в свою трубу в голубом дыму, он чувствовал запах духов Клотильды и вкус ее губ, и порой он протирал усталые глаза и вспоминал тучного краснолицего англичанина Тони, лупившего ее, чтобы завестись…
Он мимолетно задумывался, не возмутится ли кое-кто из описанных им людей своим портретом? Пожалуй, «флик» Анри был бы недоволен, но он, так или иначе, не узнает, а если кому не понравится, то и черт с ним. Он описывал живых людей в реальном мире, и выбора у него не было, он должен был писать о них, потому что они существовали, так же как художник использует натурщика, черт побери, они
Годвин закончил писать в ночь на четверг, 19 мая, и отправился на террасу кафе «Дом», где нашел Свейна, сидевшего с Турбером и человеком по имени Нестерби, писавшим для Свейна спортивные репортажи. Очевидно, продолжалась кампания по переманиванию Турбера. Свейн потребовал, чтобы Годвин присоединился к ним. Пока он заказывал превосходное эльзасское пиво, Нестерби продолжал рассказ о чемпионате по теннису, проходившем в Сен-Клод. Когда Нестерби отчалил, Турбер остался сидеть молча, не участвуя в разговоре. Годвин вложил в руку Свейна конверт.
— Я хотел бы, чтобы вы прочитали, мистер Свейн. Скажите мне, что вы об этом думаете. Вам решать, что с этим делать. Если считаете, что годится для Хонана, посылайте ему.
Турбер пробормотал:
— На вид вы измотались не меньше меня. Не пролейте пиво.
Годвин кивнул. Руки у него дрожали, и глаза жгло от недосыпа, но в то же время он чувствовал себя на своем месте за одним столом с людьми, которые знают свое дело. Они держались с ним как с равным, и Свейн рассказывал, что «Европа» только что приняла дьявольскую штуку, которая выведет Годвина в первый ряд. Они заказали еще по одной, чтобы выпить за его успех, и наконец полусонный Годвин поплелся домой.