До 10 часов 24 минут прошлой ночи часто повторяли, что Париж, Город Света, принадлежит всему миру. Теперь он принадлежит лохматому тощему пареньку из Миннесоты с заразительной улыбкой и пробивной силой пушечного ядра в человеческом облике. А он, друзья мои, принадлежит столетиям. Знаете их песенку: «Янки идут, янки идут»? Так вот, один янки уже здесь, и другого такого не будет никогда. Они подарили нам статую Свободы. Мы отплатили им с процентами. Можете мне поверить, я-то знаю, я там был…
Так начиналась статья Годвина о Линдберге. Она ввела его в колоду как журналиста. После ее появления не только в Париже, но и в Нью-Йорке его имя стало кое-что значить. Хонан и Маршалл Хакер причмокивали губами: они были рядом, могли бы заполучить его первыми. А после того, как под тем же именем вышел очерк о другом парне со Среднего Запада, о парне, чья музыка пленила Париж, имя Клайда Расмуссена тоже появилось на устах у всех, кого стоило принимать в расчет.
Свейн читал статью о Линдберге прямо из-под пера и не мог скрыть ухмылку. Возможно, она была вызвана гордостью за то, что он сумел заполучить еще одного призового игрока, но признать этого он не пожелал. Сказал только:
— Это прочитают миллионы.
И выдержал паузу, давая ему проникнуться значением фразы.
— Отсюда начинается путь к славе.
Еще одна пауза.
— Постарайся на пути к ней не стать полным дерьмом.
В час тридцать Свейн выставил его из редакции. Свейн остался ждать Мэллори, который пришел вместе с Филпотом, написал свою информацию и отбыл в особняк посланника Херрика на пляс д’Йен, где скрывался Линдберг. Филпот, сдав пленки лично Свейну, поплелся за ним.
— Ты сегодня хорошо поработал, — сказал Свейн Годвину. — Послушай, что творится на улице, — вполне можешь отправляться к ним. Это на всю ночь. Боже мой, подумать только! Пять тысяч баксов! — Джентльмены, — продолжал он, величественно взмахнув рукой. — Мерль Б. Свейн благодарит вас за то, что вы были с ним в сей знаменательный день. Ступайте. Мерль Б. Свейн всю ночь будет у штурвала. Будьте спокойны.
Распрощавшись с ним, Годвин и Худ бесцельно и рассеяно бродили по улицам, больше молчали, слушая вернувшихся из Ле Бурже рассказчиков, собирающих вокруг себя кружки восторженных слушателей, глядя на ликующих парижан, толпящихся в барах Монпарнаса. «Динго» был переполнен, но Худ предложил все же попытаться раздобыть коньяк. Потом они пошли дальше, мимо мойщиков улиц и девушек-цветочниц, расходящихся по домам, мимо торговцев побрякушками. На углу стоял человек, зарабатывавший тем, что за монетку жевал осколки стекла. В уголках его губ пузырилась розоватая пена.
— Он немец, — сказал Годвин. — Я брал у него интервью. Он сказал, что ест стекло, чтобы жить.
Уйдя от шумных центральных улиц, они отыскали пустое, еще не закрытое кафе, пятнышко света в темноте. На тротуаре еще стояло несколько стульев с проволочными спинками, внутри шипела кофеварка, и облачка пара поднимались мимо деревянного стеллажа с сигаретами и раздатчика с усталыми глазами. Пахло свежими, горячими круассанами, испеченными на утро, до которого оставалось совсем немного часов. Рухнув на стулья, они заказали кофе, две тарелки круассанов и джем из
— Запоминающийся денек, — сказал он.
— Теннис, фонтан Медичи, Сцилла варит нам кофе, Сцилла со своим мороженым, добрый шотландский виски в редакции…
— Как вы ее назвали? — Худ взглянул на него сквозь сигаретный дымок.
— О… Сцилла. Она сказала, что ей не очень-то нравится Присси, Присс или Присцилла… и ей кажется, что Сцилла — неплохой вариант ее имени. Я бы попросил вас об этом не упоминать, чтобы не смущать ее.