Мы только притворяемся, что ведем войну, — писал он, медленно проговаривая слова, появляющиеся на бумаге, вслушиваясь в стук машинки, которую привез с собой в Париж, когда, четырнадцать лет назад, в 1927-м, явился туда в поисках славы и богатства. — И нам здесь, в Лондоне, пришлось повоевать в коротких кампаниях, известных как «Блицкриг» и Битва за Британию, да и теперь, когда едва ли не все взгляды по эту сторону Атлантики обратились на восток, где прожорливый хищник ринулся в русские степи, мы ведем другую войну, которую мало кто замечает. Ее, пожалуй, можно назвать «Забытой войной», потому что пока в ней редко звучат выстрелы, — и все же это война, все та же проклятая война, и она продолжается там, в североафриканской пустыне, в Киренаике, в Ливии, в Египте. Эта война пока затаилась, дремлет, но когда она вспыхнет, когда, как у нас здесь говорят, шарик лопнет, тогда, приготовьтесь, друзья мои… это будет нечто. Но давайте взглянем туда. Давайте спросим — что нас ждет?
Закончив писать, он откинулся назад и перечитал статью, обрезал фразу-другую, добиваясь большей насыщенности и вздыхая над недомолвками, неточностями и пропусками, неизбежными, когда несколько месяцев войны в пустыне, да и любой войны, пытаешься втиснуть в короткую статью: тебе остается в лучшем случае детская порция, полтарелки, но ты делаешь все что можешь и стараешься не ошибиться в главном. Дать хотя бы точный очерк. О большем, в сущности, и просить не приходится — только набросок, достаточно четкий, чтобы твои слушатели не спутали слона с верблюдом. Ничего другого и не остается, когда берешься за обобщения и стремишься ободрить аудиторию.
Второй текст обдумывать почти не пришлось. Он в принципе был проще — один из очерков его серии «Война — это ад!». Серию приходилось тянуть. Опросы, которые проводили исследователи с Мэдисон-авеню, показывали, что слушатели предпочитают эти очерки всем его выступлениям. Вот он и завяз с ними, очутившись где-то между Фредом Алленом и Биллом Ширером, и стараясь кое-как удержаться на грани черного юмора. Очерки казались ему полусырыми, но начальство настаивало, а поколебать мнение начальства из Лондона было нелегко, поскольку начальство, обедающее у «Джека и Чарли» или в «Тафт» или обменивавшееся пошлыми анекдотами в креслах парикмахерского салона «Даун Пэтрол», прежде всего интересовалось цифрами. Оно не позволило бы ему вынести в эфир рассказ о том, как он нашел руку Бет Килбэйн в дыму, пыли и щебне Дома радио. Дурной вкус, говорили они, а если он пытался напомнить, что война вообще не отличается изысканным вкусом, они отвечали, что хотя это вполне может быть правдой, и даже, наверное, правда, но они лучше знают его слушателей, и что радиослушатели, сидя за ужином где-нибудь в Уэстпорте, или в Седар Рэпидс, или в Анахайме, не желают слышать рассказы о том, как красивую женщину разорвало бомбой на куски. С другой стороны, — замечали они, поглаживая его из-за океана, — «Война — это ад!» не портит аппетит, убеждает людей, что дела, в сущности, не так уж плохи, как бы они ни обстояли на самом деле. Так что Годвин скоро научился выплясывать на клавишах пишущей машинке, как Астер на подмостках, сохраняя на лице кривоватую светскую улыбочку, которой, если подумать, только и стоили эти очерки.