А потом я понял, что этот процесс обеспечен и физически.
Рядом с тобой идет, держась за твою руку, человек ростом тебе по колено. И ты смотришь на него – вниз. А он постоянно смотрит на тебя – вверх. Для него там, в небе, лицо отца.
Ну и невольно следишь за его взглядом, подымаешь глаза к небу.
Коза гуляет
Маленький человек (нет и двух) устал ужасно. Прожит огромный день – ветер, снег, собаки, санки, фонари. Глаза у Сашонка слипаются, ноги заплетаются. Кажется, выключи свет – и он заснет мгновенно.
Купаю, засовываю в пижаму, укладываю, гашу свет.
–
За дверью тишина. Но не обольщаюсь – за работу не сажусь, новости не включаю. Не пройдет и пяти минут, как из темноты прозвучит бодрый голос:
– Папа!
– Что?
– Молока и песенку!
Заказ совершенно кабацкий, залихватский. Все равно как «Двести грамм и соленый огурец!». По голосу слышно, что сна у парня – ни в одном глазу.
Приношу бутылку, сую куда-то в темноту. Оттуда уже протянуты маленькие теплые ручки. Он забирает бутылку и предусмотрительно осведомляется:
– Тепло?
– Теплое, не волнуйся.
– Не горяче? – второе «е» на конце прилагательных он считает лишним.
– Нет, не горячее. Пей.
Слышен мощный всасывающий хлюп, потом в бутылку пробулькивает воздух, и парень командует:
– Баю-бай!
Непонятно, как можно так четко говорить с соской во рту. «Баю-баюшки-баю», – начинаю я, но он перебивает:
– Другую!
– Какую?
– Пулю!
В первый раз я взял его на руки баюкать – ему не было и недели. Главная мысль была: не уронить (не дай бог). Вторая – пристроить его поудобнее. И невероятно интересно было разглядывать его лицо – все с ладошку. Глаза, губы, носик… Вдруг я услышал:
Господи! Оказывается, это я пою. Оказывается, я его баюкаю под песню Гражданской войны:
С интересом я слушал, как эта песня спелась с начала до конца, неизвестно откуда выплывая.
…Знаю откуда. Дед меня баюкал, носил на руках, пел. Выходит, это «запись» конца сороковых. Что же за устройство такое? – ни черта не помню, важнейшие дела забываю, а дедовская колыбельная уцелела. К слову, дед был старше меня на сорок четыре, а я старше Сашки на пятьдесят.
По военной дороге 1918 года мы с Сашонком пылили месяца два-три. Песня пелась уже автоматически, под чмоканье публики и зверскую зевоту исполнителя. При этом я мог свободно думать о чем угодно – о работе то есть. Мысленно сочиняешь заметку, а песня – совершенно утратив мелодию и смысл – плывет на автопилоте, давно уже съехав с марша в колею колыбельной. В очередной раз дождавшись финальной клятвы:
мысленно отмечаю конец очередного круга, где финишная черта «…поведем!» незаметно превращается в стартовую – «По военной дороге…»
Намотаешь кругов пять-семь и стараешься разглядеть в почти полной темноте – закрылись ли глазки…
…Ему было год и три, когда я вдруг затянул
Под эту махновщину тоже оказалось очень удобно: ему – спать, мне – толкать коляску и думать.
…Потом была черная разлука.
…Потом была встреча. И в первый вечер я запел ему на всякий случай «Баю-баюшки-баю». Вдруг, думаю, малый отвык от военных песен, и они его будут не усыплять, а будоражить?
«Баю-баюшки-баю» нам понравилось. Тем более что почти сразу открылась золотая жила:
Без всяких умственных усилий язык сам подставляет бесконечный ряд: «спит лиса», «волки спят», «ежик спит», «спит олень»… Зверей в этом ночном лесу бесчисленное множество, и все они спят, подавая хороший пример.
А еще птички спят в ночном саду, и рыбки спят в ночном пруду… (Иногда замечаешь, что язык заплелся, и сойка спит в ночном пруду.)
Но скоро оказалось, что эта классическая колыбельная (баю-бай) усыпляет гораздо медленнее, чем безумные и для слушателя бессмысленные белые кости, тлеющие на Дону и в Замостье.
Медведь, лиса, волки, мыши – понятно кто. У них понятное занятие – крепко спать в ночном лесу. И колыбельная не выполняет своего назначения, потому что ему хочется узнать, кто еще в этом ночном лесу живет. А сверкающие штыки вовсе не будоражат, потому что ничего не значат. Просто ритмичное бормотание, «взрослый лепет».
Естественно, я пытался прервать бесконечное перечисление спящих животных. Но Сашонок немедленно научился торговаться как цыган.