- Значит, вдруг проговорил он другим тоном, вы согласны с Баттистой?
Это неожиданное обвинение, не знаю уж почему, меня рассердило, и я в свою очередь разозлился на Рейнгольда. Я не считал, что мое несогласие с Рейнгольдом должно означать согласие с Баттистой. И я сказал раздраженно:
- При чем тут Баттиста?.. Я не согласен и с Баттистой... Но прямо скажу, если бы мне пришлось выбирать между вами двумя, я, несомненно, выбрал бы не вас, а Баттисту... Извините меня, Рейнгольд, но я считаю, что нужно либо ставить "Одиссею" так, как ее написал Гомер, либо вообще отказаться от этой затеи.
- Значит, вы предпочитаете этот раскрашенный маскарад с голыми женщинами, страшилищем Кинг-Конгом, танцами живота, бюстгальтерами, драконами из папье-маше и демонстрацией мод?
- Я этого не говорил, я сказал: предпочитаю то, что написал Гомер.
- Но "Одиссея" Гомера это как раз то, о чем говорю я, наклоняясь вперед, произнес он убежденно, это моя "Одиссея", Мольтени.
Неизвестно почему, мне вдруг захотелось оскорбить Рейнгольда: его фальшивая дежурная улыбка, скрывающая властность и упрямство, его дурацкие ссылки на психоанализ показались мне в тот момент просто невыносимыми. Я со злостью проговорил:
- Нет, Рейнгольд, гомеровская "Одиссея" не имеет ничего общего с вашей. И я вам скажу даже больше, раз вы сами меня к этому вынуждаете: "Одиссея" Гомера меня восхищает, тогда как ваше толкование вызывает у меня чувство омерзения!
- Мольтени! На этот раз Рейнгольд, кажется, был действительно возмущен.
- Да, чувство омерзения! повторил я, приходя во все большее возбуждение. Ваше постоянное желание принизить, опошлить гомеровского героя, потому что вы не в силах воссоздать его таким, каков он у Гомера, эти попытки во что бы то ни стало развенчать его мне отвратительны, и я ни за что не буду во всем этом участвовать.
- Мольтени... погодите, Мольтени.
- Вы читали "Улисса" Джеймса Джойса? в бешенстве прервал его я. Вы знаете, кто такой Джойс?
- Я читал все, что относится к "Одиссее", отвечал Рейнгольд, глубоко уязвленный, но вы...
- Ну так вот, продолжал я, совсем обозлившись, Джойс тоже по-новому интерпретировал "Одиссею"... И в ее модернизации или, лучше сказать, в ее опошлении он пошел гораздо дальше вас, дорогой Рейнгольд... Он сделал Улисса рогоносцем, онанистом, бездельником, импотентом, а Пенелопу непотребной девкой... Остров Эола превратился у него в редакцию газеты, дворец Цирцеи в бордель, а возвращение на Итаку в бесконечные ночные шатания по улочкам Дублина, с остановками в подворотнях, чтобы помочиться... Но у Джойса все же хватило благоразумия оставить в покое средиземноморскую культуру, море, солнце, небо, неизведанные земли античного мира...
У него нет ни солнца, ни моря... все современно, то есть все приземлено, опошлено, сведено к нашей жалкой повседневности... У него все происходит на грязных улицах современного города, в кабаках, борделях, спальнях и нужниках... А вам не хватает даже этой последовательности Джойса... Вот почему я предпочитаю Баттисту с его бутафорией из папье-маше... Да, предпочитаю Баттисту... Вам хотелось знать, почему я не желаю работать над этим сценарием... Теперь вы знаете.
Я упал в кресло, обливаясь потом. Рейнгольд нахмурил брови и посмотрел на меня сурово и строго.
- Итак, вы заодно с Баттистой?
- Нет, совсем не заодно с Баттистой... Я просто не согласен с вами.
- И все же, сказал Рейнгольд, неожиданно повышая голос, вы не просто не согласны со мной... Вы заодно с Баттистой.
Я вдруг почувствовал, как от лица у меня отхлынула кровь, я, видимо, смертельно побледнел.
- Что вы хотите этим сказать? спросил я изменившимся голосом.
Рейнгольд вытянул вперед шею и прошипел совсем, как змея, почувствовавшая опасность:
- Я хочу сказать то, что сказал... Баттиста обедал сегодня со мной. Он не утаил от меня своих планов и того, что вы их разделяете... Вы, Мольтени, не просто расходитесь со мной во взглядах, вы заодно с Баттистой, чего бы он ни пожелал... Искусство для вас не имеет значения, для вас важно только, чтобы вам платили... В этом-то все дело, Мольтени. Вам нужно, чтобы вам платили, на любых условиях.
- Рейнгольд! крикнул я.
- Я раскусил вас, дорогой мой, не унимался он, и скажу вам прямо в лицо: на любых условиях!
Мы стояли друг против друга, тяжело дыша, я белый как бумага, он красный как рак.
- Рейнгольд! повторил я так же резко и звонко. Но я почувствовал, что теперь в моем голосе звучит не столько негодование, сколько глубокая скорбь. Это "Рейнгольд" заключало в себе скорее мольбу, чем гнев оскорбленного человека, который может перейти от угроз к действию. Все же я и сейчас еще готов был отвесить режиссеру пощечину. Но не успел этого сделать. Странно, я считал его толстокожим человеком, а Рейнгольд, видимо, уловил в моем голосе боль и сразу же взял себя в руки. Подавшись немного назад, он произнес тихо и примирительно:
- Простите меня, Мольтени... Я сказал то, чего не думаю.