Камердинер бережно задвинул за собою дверь и плотно затянул портьеру, а затем вошёл в комнату, которая по своему убранству походила на храм, посвящённый богу сна — Морфею: стены обиты тяжёлой серой шёлковой материей, пол покрыт персидским ковром с рисунком в тёмных, густых тонах, на потолке — художественное изображение ночи — звёздное тёмно-синее небо, с которого на землю падали цветущие маки. У одной из стен этой просторной комнаты стояла огромных размеров деревянная резная кровать, украшенная рельефами из серебра. Кровать была со всех сторон скрыта пологом из бледно-голубого шёлка, образовывавшего подобие шатра. В некотором расстоянии от изголовья, на высокой серебряной подставке стояла лампа с круглым абажуром, распространявшая в комнате голубой свет, за которым наука признала способность благотворно действовать на людей с болезненными нервами. Неподалёку от кровати стоял стол с чёрной мраморной доской на серебряных львиных ногах; на нём находились массивный серебряный подсвечник с восемью свечами и несколько книг в изящных сафьяновых переплётах. В стене, противоположной кровати, была вделана большая изразцовая печка одинакового цвета с обивкой комнаты; топка производилась извне, и в комнате поддерживалась постоянная температура в шестнадцать градусов. Посередине печи находился камин, на чёрном мраморном карнизе которого стояли также два огромных серебряных подсвечника. Единственное большое окно в этой комнате было плотно закрыто ставнями и завешено занавесью такого же цвета, как обивка стен, благодаря чему оно не пропускало ни единого луча света. Низкие кресла и диваны, обитые той же серой шёлковой материей, довершали убранство комнаты.
Камердинер беззвучно скользил по ковру: взял из бронзовой золочёной корзинки, стоявшей рядом с камином, несколько кусочков душистого сандалового дерева и зажёг их, и вскоре затрещало яркое пламя; затем он зажёг все свечи на камине и на ночном столике, так что комната озарилась ярким светом; взял с одного из угловых столиков хрустальный графин и покропил содержащейся в нём жидкостью ковёр, от чего в комнате распространился тонкий, бодрящий аромат. Проделав всё это, старый камердинер так же бесшумно подошёл к кровати и широко раздвинул полог.
На груде подушек, в огромной кровати, где смело могли бы поместиться четыре человека, лежал государственный канцлер, в белой кружевной сорочке, сложив худые руки поверх одеяла, с белой повязкой на седой голове и бледным заострённым лицом, испещрённым морщинами; неподвижный, с закрытыми глазами, он казался покойником.
При шелесте раздвигаемого полога граф медленно открыл глаза и лежал некоторое время спокойно, обратив взор к потолку, затем медленно, как бы с трудом и болью, повернулся на бок и увидел пламя в камине и колеблющийся свет от свечей. Этот яркий свет, по-видимому, оживил Бестужева; его бледные, сжатые губы раскрылись, он улыбнулся и с удовольствием глубоко вздохнул.
— Который час, Шмидт? спросил он хриплым голосом по-немецки.
— Без десяти минут одиннадцать, ваше сиятельство! — ответил камердинер.
— Я хорошо спал, очень хорошо, — сказал граф, вытягиваясь. — Какая благодать такой сон! Ах, если бы и смерть, к которой мы приближаемся с каждым часом, — прибавил он со вздохом, — пришла в приятном забвении сна! Но я боюсь, что неумолимая старость лишит нас и этой последней радости жизни и что с жизнью придётся расстаться не в сладостном забвении, а в полном сознании и в мучительной борьбе!
Граф сделался угрюмым, и черты его лица опять приняли выражение вялого изнеможения.
— К чему такие грустные мысли, ваше сиятельство, — сказал камердинер почтительно, но вместе с тем с сознанием своих прав доверенного человека. — У вас ещё много лет впереди, и смерть ещё не скоро придёт за нами.
— Обман, мой друг, обман! — сказал граф, качая головой. — Как далека ни была бы смерть, а всё же мы приближаемся к ней с каждым нашим вздохом... На этом роковом пути нет возврата и, чем мы старше, тем идём всё быстрее, покоряясь неизбежной необходимости. Когда мы были в Ганновере, а потом в Англии, — продолжал он унылым тоном, — в то время, когда курфюрст Георг вступал на великобританский престол, как стремился я тогда вперёд всеми силами воли и ума, и не смея даже надеяться на свой теперешний успех! В то время я был ничто, но в моей груди жила надежда, теперь же во мне бьётся лишь слабое, усталое сердце. Надеяться мне больше не на что, достигать нечего; остаётся только оберегать от зависти людской то, что достигнуто, и на это приходится напрягать последние силы.
— А помните, ваше сиятельство, — сказал старик Шмидт, и его лицо оживилось, — как хорош© было, когда мы в Ганновере скакали через дубовый лес, чтобы поприветствовать прекрасных дам, или же когда мы в Англии охотились на лисиц, никогда не чувствуя ни утомления, ни тягости?