– Там нет льдинки, – сказал Аветисян, – это туман.
– Да нет же! Я видел только что!
– Где? Далеко? – спросил Павел.
– Нет, совсем недалеко!
– Там нет льдинки… – сказал Аветисян, вглядываясь туда, где, по словам Брока, должна была находиться льдина. – Подожди… подожди, Нёма… Есть! – закричал Аветисян. – Есть, Паша! Круто вправо!
Богачев и Пьянков развернули самолет, и его затрясло от этого еще сильнее. Вираж они заложили крутой, и крыло самолета прошло метрах в десяти над водой, в которой плавали серые обломки битого льда.
– Удержишь штурвал один? – спросил Богачев.
– Не знаю, – ответил Пьянков, – попробую. А что?
– Я же не могу сажать вслепую…
– Удержу.
Богачев отпустил штурвал и быстро приподнялся. Впереди белела льдина.
– Ага! – закричал Богачев. – Есть! Есть, чертяка! Он плюхнулся в кресло, схватил штурвал и сказал:
– Володя, на место! Нёма, садись за Пьянкова! Геворк, корректируй посадку!
– Хорошо!
– Какой лед?
Аветисян приник к смотровому стеклу. Все смотрели на него, замерев. Он долго смотрел на лед, приближавшийся к самолету, а потом негромко сказал:
– Лед плохой. Он синий. Синий лед – тонкий лед.
– Заструги?
– Большие.
– Направление?
– Поперечное.
– Трещины?
– Нет.
– Торосы?
– Нет.
– Будем садиться?
– Еще бы немного вперед…
– А если там вода? Мы не сможем развернуться еще раз. Упадем.
– Здесь мы перекувырнемся.
– Нёма, держи штурвал.
– Есть.
Павел быстро приподнялся. Он сразу же увидел синий лед, поперечные заструги и низкий, серый туман. Что впереди – разобрать сейчас было невозможно. Впереди могла быть вода, могли быть заструги, могли быть торосы, а могла быть и прекрасная посадочная площадка. Никто не мог сказать, что было впереди. А самолет трясло, и в самолете сидели семь ребят из экспедиции, семь славных парней, имена которых безвестны мировой науке. Рядом с Павлом сидели Геворк Аветисян, Володя Пьянков и Нёма Брок его братья, его друзья, его товарищи. И он, Павел Богачев, человек, сидящий сейчас на месте командира, отвечает за них.
Он отвечает за них перед самим собой, перед их семьями, перед Родиной, которая послала их покорить Арктику.
– Пошли дальше, – сказал Павел, – мы удержим машину.
И они пошли дальше. Самолет болтало из стороны в сторону. Все дребезжало в самолете. И вдруг среди этого дребезжанья летчики услышали песню.
– Что это? – спросил Павел.
Аветисян распахнул дверь. В кабину ворвалось:
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем.
Павел запел:
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
Пел Аветисян, пел Пьянков, пел Нёма Брок, пели все зимовщики:
Никто не даст нам избавленья
Ни бог, ни царь и не герой,
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой.
Несся самолет надо льдом, и гремела в нем песня революции, которая всегда побеждает, которая дает силы победить, которая заставляет за победу бороться и добиться ее.
– Заструги?! – крикнул Павел. – Как там эти проклятые заструги, Геворк?
– Поперечные.
– Лед?
Геворк долго молчал, а потом тихо ответил:
– Лед такой же.
– Что впереди?
– Туман.
– Трещины?
– Нет.
– Торосы?
– Тоже нет.
– Устал, Нёма?
– Ничего.
– Держи крепче, я посмотрю.
Павел приподнялся и увидел впереди белый лед. Он увидел его одновременно с Аветисяном.
И машина пошла вниз, на белый толстый лед, который должен выдержать самолет, который обязан выдержать самолет, который не может не выдержать самолета.
Стало тихо и звонко. Все сидели в оцепенении, закрыв глаза. Пьянков дышал тяжело, с хрипом. Мотор выключили, и сейчас было слышно тяжелое хриплое дыхание Пьянкова и ничего больше.
– Пошли смотреть лед, – сказал Павел, – пошли, ребята.
Он хотел подняться, но почувствовал, что подняться не может: в ногах была пудовая тяжесть. Руки тряслись, во рту было так, словно он полчаса жевал окурок.
– Отдохни, – сказал Аветисян и вытер ему своим кашне мокрую шею.
– Если бы каждый человек в мире был хоть немножечко музыкантом, то, ей-богу, жилось бы всем хорошо и спокойно, – сказал Годенко и закурил.
Он прилетел на станцию "Северный полюс" и сейчас сидел в балке у начальника.
Только что кончили передавать "Испанскую сюиту" Лало. Ее играл известный советский скрипач Игорь Безродный. Годенко отдыхал с ним прошлым летом в Коктебеле. Они жили рядом, и Годенко любил смотреть, как работал скрипач. Было жарко, он ходил по комнате без рубашки, и обычно доброе и милое лицо его менялось: играя, он поджимал по-стариковски губы и сердито хмурил брови. Он очень внимательно слушал себя и хмурился еще больше, когда играл не так, как ему хотелось. У него были интересные руки: предплечье округлое, женственное, средняя часть – тоже мягкая, скрыто мускулистая, и кулак боксера. Но когда он играл, пальцы его и сама кисть становились необыкновенно подвижными, легкими и чуткими.
"Гениальный Крейслер, – сказал скрипач Годенко, – учил сонату Бетховена шесть лет". Годенко это понравилось: он считал, что музыка сродни исследованию в Арктике. Годы и труд – лучшее мерило успеха. И вернейшая тому гарантия.