Превращение «божьего сада» в выжженную пустыню (напомним, что Мцыри все время находится в одном и том же пространстве, далеко от монастыря он не ушел) означает не только слабость и отверженность Мцыри. За пейзажной метаморфозой стоит лермонтовская концепция Востока, уравнивающая пустыню и оазис. В уже упоминавшемся «Споре» вслед за роскошными «райскими» картинами погруженных в сладкий сон Грузии и Персии следует описание мертвых (спящих) пустынь Палестины, Египта и Аравии. Умирая от зноя, Мцыри видит слияние Арагвы и Куры и лишь затем бредит о «влажном дне». «Знойная» и «блаженная» формы небытия взаимосвязаны и равно губительны для живого человека.
Именно в 22-й главке (полуденный зной) Мцыри «освобождается» от чисто природного начала, столь мощного прежде, и предстает страдающим человеком. Мука героя косвенно уподобляется высшему образцу муки – страстям Христовым: возникает общехристианский, но в поэзии Лермонтова[166]
отмеченный мотив коронования терновым венцом:Мотив этот подготовлен в 15-й главке (ночные блуждания сбившегося с пути Мцыри):
Здесь нет «страстотерпения», ибо и сам Мцыри не принял еще человеческой ипостаси; он не страждет, но по-животному борется с преградой («Но, верь мне, помощи людской / Я не желал… Я был чужой / Для них навек, как зверь степной»). Поразителен контраст между героем в 15-й и 23-й главках: в первом случае он сосредоточен и замкнут, молчание для него высшая добродетель, а любой контакт с людским миром – зло («И если б хоть минутный крик / Мне изменил – клянусь, старик, / Я б вырвал грешный мой язык»); во втором – отнята сама возможность общения, жалобы, мольбы, столь естественная в предсмертных муках и выдающая человеческую природу: «Хотел кричать – язык сухой / Беззвучен и недвижим был…».
Во время ночных блужданий Мцыри еще почитает себя свободным сыном природы, включенным в ее мир и, следовательно, равным прочим ее детям. Отсюда – особая значимость сцены битвы с барсом, борьбы, подобной любви. Давняя мечта героя – «пылающую грудь / Прижать с тоской к груди другой, / Хоть незнакомой, но родной» – парадоксальным образом сбывается в единоборстве с барсом («Обнявшись крепче двух друзей»). Победа над могучим зверем – высшее и последнее торжество Мцыри, он может существовать в вольном лесу (в который неприметно обернулся «божий сад»), но именно вспоминая бой с барсом, герой вновь возвращается к теме родины: «…быть бы мог в краю отцов / Не из последних удальцов». Мог бы быть… Но не стал.
«Могучий дух» отцов горского мальчика бессилен в поединке – не с природой (здесь как раз – покуда природа остается только природой – все в порядке), но с роком, оторвавшим героя от родной почвы. Одержав победу над барсом, Мцыри окончательно сбивается с дороги, и здесь возникает одно из важнейших понятий лермонтовской поэмы, шире – круга идей Лермонтова. Произнесено роковое слово:
«Дикий» горец равен зверю лишь с точки зрения самодовольного «европоцентрического» сознания. Он человек своей культуры, своей традиции, отрыв от которой болезнен и безысходен. Судьба вырвала Мцыри из родного мира, а затем начала играть с ним. Родина осталась недостижимой и даже чужой, живущей лишь в обманчивых воспоминаниях (идиллическая 7-я главка: «И вспомнил я отцовский дом…»). Дважды возникает в поэме мотив отделенности героя от родного бытия: «Грозой оторванный листок» – говорит о себе Мцыри в 3-й главке, а это сравнение напоминает об устойчивом символе бесприютного странничества, в европейской поэтической традиции первой половины XIX века связываемом с известным стихотворением А. Арно «Листок». В 21-й главке герой произносит: «Да, заслужил я жребий мой!» – этот-то фрагмент и завершается образом гибнущего на свету темничного цветка. «Вина» Мцыри – вина трагического, без вины виноватого героя.
Мотив вины героя, оказавшегося неспособным преодолеть «тюремное» пространство, четко выражен во фрагменте, исключенном из текста. В предсмертных видениях Мцыри ему является вереница горцев-всадников, кидающих презрительные взгляды на мальчика-монаха. Отец героя, едущий последним, смотрит на Мцыри с жестоким упреком, – но тщетно: