Приглядимся к этому скупому описанию. Родина предстает без идиллических мотивов (семейных, бытовых, пейзажных, с выраженно «ласкающей» семантикой; ср. в 7-й главке «В ущелье там бежал поток, / Он шумен был, но не глубок; / К нему, на золотой песок, / Играть я в полдень уходил…», там же описание семьи и аула, перекликающееся с картинами «края родного» в «Умирающем гладиаторе»). Перед нами нечто мрачное, отгороженное от мира, едва ли не враждебное ему. Конечно, подобное решение вырастает из традиции описаний «дикой» и «грубой» жизни горцев (например, в «Хищниках на Чегеме» Грибоедова), но возникает-то оно в поэме лишь однажды, как бы сдвигая прежнее и будущее, содержащееся в 26-й, последней, главке, описание «далекой родины». Здесь видится сознательная установка на контраст. Апогей богоборчества Мцыри перекликается с единственным упоминанием в поэме демона. Напомним еще раз финал 10-й главки:
Но за «демоническим» финалом следует иной: в последний раз возникает образ сада, на сей раз – монастырского, тоже пограничного, расположенного между «тюрьмой» и «волей» (и их связующего) локуса. Вновь переливаются цвета, сияет голубое небо, дышит тень. Вновь видится родина, которая не казнит отпавшего невольно от нее сына, но прощает его. Прохлада – тень – песня: в который раз возникает лермонтовский образ блаженного мира забвенья. Реальность переходит в мираж, сон в «легкую» смерть, дающую последнюю свободу. Голос друга или брата (впервые возникает этот образ в самых последних строках поэмы!) успокаивает мятущегося героя:
Чарующий покой примирения не отменяет страстных порывов Мцыри. Покой у Лермонтова не перечеркивает внутренней тревоги. Чудные видения обретают реальность, лишь когда утихает бунтующее сердце, когда умирает лермонтовский герой – вечный странник, изгнанник, беглец.
Размышляя о поэме Лермонтова и его странном герое, мы не раз прибегали к аналогиям, старались одними лермонтовскими строками прояснить другие. Вот еще одна попытка в том же роде. Стихотворение, о котором пойдет речь, было написано в том же 1839 году, что и «Мцыри», но чуть позже. Так же, как и «Мцыри», оно выросло из давних набросков Лермонтова, вроде бы и не имеющих отношения к герою новых стихов. Стихи же были посвящены памяти старшего друга, поэта, ссыльного декабриста Александра Одоевского, жизнь которого была борьбой с миропорядком во всех смыслах этого слова. Что дорого Лермонтову в Одоевском? То, чего нет у людей лермонтовского поколения, – юность, свежесть и неотрывная от них внутренняя свобода. Они не уберегли Одоевского от злосчастья и ранней кончины – «И свет не пощадил – и Бог не спас». Но разве напрасна была его жизнь, столь несхожая с существованием людей «тридцатых годов» – времени «познанья и сомненья»? А ведь он жил и в эти годы, нес их тяжелый груз, и упал, не выдержав. И что же осталось?.. А примерно то, что видит и слышит в последней главке Мцыри:
Пейзаж тоже умиротворенный. И время опять словно остановилось. Но почему-то в этом величавом покое, в этой лазурной ясности, в этой живой песне моря слышится тревога, слышится все то, что вело лермонтовских героев, манило и звало, обманывало, но не могло изменить и подавить их. То, с чего началась некогда поэма о юноше в монастыре; то, что лучше любых размышлений передает ее потаенную – и такую наглядную – суть: «Страстная душа томится. Идеалы».
Об «антиисторизме» Лермонтова