Здесь слышится совершенно детская обида: вот я назло вам всем умру – и тогда поймете, кого потеряли
. И ведь «поняли»! Батюшков оказался ключевым персонажем мифа о «золотом веке» русской поэзии. Скептические суждения Пушкина частью смягчались, частью объяснялись тем, что гений, двигаясь семимильными шагами к «реализму», «историзму» и «предметной конкретности», быстро перерос «великого предшественника». Беда ли, что Пушкин никогда себя учеником Батюшкова не считал? В юности у него (и еще у многих стихотворцев этого поколения) выскакивали «батюшковские» стихи (конечно, «Городок» – вариация «Моих пенатов», избавленная, от специфически батюшковской мечтательной вибрации), но из этого следует лишь то, что «легкая поэзия» давалась легко. Прямых подражаний Жуковскому – истинному учителю не одного только пушкинского поколения – у Пушкина нет. Жуковскому с его «невыразимой» таинственной сладостью вообще прямо подражать невозможно. Слишком тонка его работа со звукописью, синтаксисом, композицией, смысловыми оттенками – слишком ненавязчивы его открытия, ставшие воздухом нашей поэзии. Батюшковская грациозная игра с устойчивыми формулами куда доступнее. Как и пресловутая «пластичность». Как и принимаемый за чистую монету (скрыто надрывный) гедонизм.Между «жизнь и поэзия одно» (Жуковский) и «жил так точно, как писал» (Батюшков) – дистанция огромного размера. В первом случае речь идет о глубинной гармоничности бытия, которая в светлые мгновенья (далеко не каждый день!) открывается поэту и напоминает ему о небесной отчизне. Во втором – о жизнетворчестве и преображении сирой юдоли в сказку. О созидании воздушных замков, обреченных исчезновению. Любимое слово Батюшкова – мечта
. Недаром он ценил свою раннюю элегию под этим названием. Перерабатывал, чистил, разворачивал, украшал – сохраняя начальный посыл.Пусть будет навсегда со мнойЗавидное поэтов свойство:Блаженство находить в убожестве – Мечтой!Их сердцу малость драгоценна.Как пчелка, медом отягчена,Летает с травки на цветок,Считая морем – ручеек;Так хижину свою поэт дворцом считает,И счастлив – он мечтает.Что же еще остается?
Пока бежит за намиБог времени седойИ губит луг с цветамиБезжалостной косой,Мой друг, скорей за счастьемВ путь жизни полетим;Упьемся сладострастьемИ смерть опередим;Сорвем цветы украдкойПод лезвием косыИ ленью жизни краткойПродлим, продлим часы.Прелестно. И – то ли вопреки намереньям поэта, то ли в точном им соответствии – страшно. Сама жизнь такая же иллюзорная забава, как маскарад «Моих пенатов», где поэт выходит на сцену в роли «счастливца».
Когда выяснилось, что смерть (неодолимое зло) существует не только в стиховом пространстве, земное блаженство обернулось «минутным шумом пиров» (соблазнительно расслышать тут шелест «мишуры»), а печальный вопрос «Где твой фалерн и розы наши?» подвел к строгому суду над мечтой и поискам спасительного света.
Я с страхом вопросил глас совести моей…И мрак исчез, прозрели вежды:И Вера пролила спасительный елейВ лампаду чистую Надежды.Ко гробу путь мой весь как солнцем озарен:Ногой надежною ступаюИ, с ризы странника свергая прах и тлен,В мир лучший духом возлетаю.Понятно, что Странствователь Батюшков осваивает уроки Домоседа Жуковского. Как и в открывшей («Умирающий Тасс» припозднился) «Опыты в стихах…» «Надежде», где «доверенность к Творцу» – прямая цитата из «Певца во стане русских воинов». Только урок сказывается лишь на словах
. Нет, я не религиозное чувство Батюшкова под сомнение ставлю (кто ж вправе судить о чужой душе?), сомнителен (ибо наглядно рационален и предсказуем) ход мысли, которой – при всем блеске элегии «К другу» – никак не удается обрести поэтичность. Ту, что мерцает во многих стихах Батюшкова (и ранних, «мажорно-мечтательных», и поздних, трагических), но очень редко держит весь текст. Батюшков не случайно избегал «большой формы», одновременно полагая, что лишь повторение подвигов Омира и Тасса достойно истинной славы.