— Злость, Бирюков, меня погубила… Как флягу с медом дотащил от пасеки до березника, в глазах все помутилось, будто главная жила внутри лопнула… Мне ж нельзя тяжестей поднимать, грыжа который год мучает, туды-ее-нехай…
— Зачем вы тащили флягу?
— От злости… Думал, крест золотой пропал… Такая беда вышла: смерть свою я почуял, пожалуй, с месяц назад. Папаша покойный приснился, спрашивает: «В чем, Степан, собороваться думаешь? Рубаха у тебя хоть есть добрая, в которой на вечный покой не стыдно отправиться?» — «Нету, — говорю, — нужда заела». — «А куда золотой крест подевал, что в старой часовне нашел?» — «Берегу, как зеницу ока, — отвечаю. — С ним и в гроб лягу». — «Зачем тебе крест в гробу? Нагишом, что ли, тут перед нами щеголять будешь? Продай его за тысячу и справь соборование себе да старухе — ей тоже не сегодня-завтра на погост»…
— Значит, вы продали крест Репьеву? — воспользовавшись паузой, спросил Антон.
— Нет. Я только попросил Гриньку продать. Полный литр самогона ему споил, а он не продал. Цыгане и православный кузнец Федор отказались купить.
— И Репьев не вернул вам крест?
— По моей подсказке хотел еще с Агатой Хлудневской поторговаться. Агата верующая старуха. Но не успел Гринька…
— Почему сами не стали продавать?
— Нельзя мне самому, было, Бирюков. Меня, как облупленного, в Серебровке знают.
— Кто выстрелил в Репьева?
— Шуруп, должно быть…
— Кто это? Откуда?
— Холера его знает. Тюремный дружок моего младшего сына. Захара помнишь?
— Помню.
— Дак вот, в тюрьме они снюхались. И пасечник с ними раньше наказание отсиживал. Но Гринька, как в Серебровку приехал, за разум взялся, хотя вино попивал крепко…
Задавая вопрос за вопросом, Антон кое-как выяснил, что поздно вечером, накануне убийства, к Екашеву заявился Репьев с черным здоровым парнем, одетым в зеленый брезентовый дождевик. В компании с ним стал распивать самогон. При этом Екашев объяснил Антону, что флягу «косорыловки» он выгнал еще весной из подгнившей свеклы, которую за ненадобностью на колхозной свиноферме выбросили в отвал, и что продавал он свою продукцию «совсем за бесценок: рубль — пол-литра, а в придачу луковица средних размеров на закуску». Из разговора подвыпивших собутыльников Екашев понял, что они вместе прошли не одну тюрьму, но Репьев освободился давно, а парень — недавно. Вспоминали они и Захара. Потом парень завел разговор о Барабанове. О чем говорил, Екашев не понял, но Репьев вдруг стукнул кулаком по столу и зло сказал парню: «Ну, Шуруп! Если пришьешь хоть одну душу в Серебровке, как самого последнего гада заложу тебя или задушу собственными руками!» После этого парень прижал уши и, когда Репьев ушел, спросил у Екашева: «У тебя, пахан, какого-нибудь завалященького ружьишка нет?» Екашев принес из амбара старый обрез, из которого иной раз стрелял собак, чтобы добывать себе на лекарство собачье сало. Парень привязался — продай да продай. «Пришлось уступить ему за пятерку обрез и один заряженный патрон». Парень просил еще патронов, но у Екашева их не оказалось.
— Откуда, Степан Осипович, у вас этот обрез взялся? — спросил Антон.
— Под полом старой часовни, что у родника была, вместе с золотым крестом еще в годы войны нашел.
— И столько лет хранили?
— Он пить-есть не просил.
— Почему теперь решили продать?
— Смерть, говорю, свою основательно почуял. Хоть пятерку хотел выручить.
— Ну, и… что дальше тот парень?..
— Остался у меня ночевать. Про Андрея Барабанова опять разговор завел.
— Он что, знал Барабанова?
— По имени его величал. Сходи, говорит, пахан, к Андрею, узнай: когда и каким путем он намерен в райцентр двигать? Вроде пугать даже меня стал — глазищи-то свои самогоном залил. Пришлось идти. Совсем уж до бригадирского дома дошел, где Андрюха проживает, и тут мне в голову стукнуло, что Барабанов днем по Серебровке деньги занимал на легковую машину. Холодным потом прошибло, когда догадался, что парень не иначе — ограбить Андрюху надумал. Чтоб беду отвести, вернулся домой и говорю, мол, в шесть утра Андрюха протопает по новой дороге на Таежное…
— А не вы рассказали парню, что Барабанов собирается покупать машину?
Екашев правой рукой вяло перекрестился:
— Ей-богу, Бирюков, не я.
— Откуда парень знал об этом?
— Дак, тот же Гринька-пасечник мог ему рассказать. До выпивки они мирно беседовали. Парень спрашивал — почему, мол, он, Репей, на письмо не отписал. А Гринька ему в ответ: «А чего, Шуруп, писать было?.. Когда последний раз из зоны уходил, русским языком сказал, что на прошлом узел завязываю». Вот так… — Екашев передохнул. — По-блатному больше толковали. Многие слова я и не запомнил…
Судя по тому, как старик довольно-таки к месту употреблял запомнившиеся ему жаргонные словечки, разговор Репьева с Шурупом он действительно слышал. Однако Антона мучил вопрос: все ли на самом деле было так, как рассказывает умирающий Екашев? Не сочиняет ли он чего-либо в свое оправдание?
В палату вошел Борис Медников. Пощупав у Екашева пульс, показал Антону на часы — пора, дескать, закругляться. Екашев, заметив этот жест, встревожился: