… Так вот, рядышком, уронив руки на колени, они могли сидеть уже, наверное, целую вечность, а может, для них и вечности не хватило — время ровно бы перестало существовать для них, растворилось в этом мягком полумраке, что окутывал их сейчас будто облаком. Они уже находились как бы вне времени и пространства, в каком-то ином мире, надежно защищенном от того, другого мира, который яростно бушевал где-то совсем рядом за толстыми стенами землянки и этой вот умиротворенностью, что мягчила их, заволакивала глаза и навевала дрему. Они сидели вот так рядышком, недвижно, почти касаясь плечами друг друга, сидели как мать и дочь, и ни о чем не говорили, потому что уже все, что надо, было сказано, все, что требовалось, обговорено, все, что было неясно, выяснено. Слова теперь были бы совершенно лишними и ненужными, они бы только нарушили эту вот безмятежную тишину и благостную слитность двух женских душ. Где-то позади остались настороженность, недоверие, враждебность, особенно охватившие Елизавету Васильевну в первый миг, забылись резкие, полные горечи и упреков слова, взгляды, жесты, рассеялись сомнения, высохли соленые слезы. А может, их и не было, этих соленых слез и волнений, этого недоверия и враждебности, не было обидных взглядов и резких слов, а сразу вот эта благостная тишина и умиротворенность, от которой не хотелось ни говорить, ни двигаться, а только сидеть неподвижно и неотрывно смотреть в одну точку немигающим взглядом и чувствовать близость друг друга, чувствовать мир, уют, покой.
— Что вы хотели сказать мне тогда, на аэродроме?
— Я хотела повиниться перед вами.
— В чем ваша вина?
— Я — самозванка, назвалась сестрой вашего сына.
— Это действительно нехорошо. Зачем вы это сделали?
Это был бы, наверное, долгий разговор, если бы Настя, когда последовало еще несколько таких же вот, раз от разу набиравших накал, вопросов, не уронила голову на стол, заваленный прогнозами погоды и синоптическими картами, на которых где-то шумели ветры и грозы, шли дожди, а где-то властвовало вёдро, и не заплакала. Вид плачущей девушки, ее какая-то неутешность и обнаженная беззащитность в этот миг как раз и перевернули все в душе Елизаветы Васильевны, заставили ее, несмотря на жгучую обиду за сына, которого она так неожиданно нашла, чтобы тут же потерять, внимательнее прислушиваться к словам, которые начали вырываться из этого, поверженного ее голосом и взглядом, ознобно вздрагивавшего юного существа сквозь слезы. Елизавета Васильевна угадала то, что сама Настя смогла угадать далеко не сразу и далеко не без мучений. И нашла, к своему удивлению, радость в этой отгадке, хотя, как мать, наоборот, должна была бы, кажется, насторожиться, увидев в том, о чем она догадывалась, посягательство на своего сына, как нашла затем великую, исцелившую ее от собственных мук, радость и в том, что, сама страшно нуждающаяся в этот миг в утешении и жалости, вдруг стала утешать это плачущее создание, обновляясь этим утешением, полнясь каким-то незнакомым либо забытым за эти дни чувством сострадания, любви и материнской нежности. Она никак не думала, что это так упоительно и сладостно говорить вот этому незнакомому, впервые увиденному человеку слова утешения и жалости, когда ты сама нуждаешься в этой жалости; ласково гладить этого человека по голове и смотреть затуманившимся взглядом на его рассыпавшиеся по плечам волосы и как-то подсознательно отмечать, что к этим волосам и плечам куда больше подошло бы белое платье, чем вот эта стираная-перестираная гимнастерка с покоробившимися сержантскими погонами. Ее радостно взволновала и доверчивость этой незнакомой девушки, с какой она в ответ на ее утешения и ласки вдруг в благодарном порыве прильнула к ней и застыла так, в неловкой позе, боясь шелохнуться, чтобы, верно, не спугнуть охватившего ее чувства покоя и умиротворенности; ей доставило ни с чем не сравнимое наслаждение тут же, как только Настя безоглядно доверилась ей, ощутить своим телом стук ее сердца, словно это был стук сердца собственного сына, хотя о сыне она в этот миг думала как-то отдаленно и уже без той боли, которая терзала ее все это время. Но нежность и жалость, которые переполнили ее вдруг, шли, как она понимала, из тех же глубин, в которых они копились для сына и должны были бы излиться на сына, а изливались сейчас на Настю. И обеим было хорошо от этого и покойно, словно свершилось чудо, обе были счастливы в этот миг и не спешили вставать и что-либо делать, сидели и сидели, будто околдованные друг другом, хотя замполит, дожидавшийся все это время Елизавету Васильевну за дверью землянки, уже несколько раз принимался шуршать спичечным коробком и покашливать в кулак, чтобы напомнить об остывающем завтраке.