Потом голоса смолкли, и Тамбовцев, еще раз с неодобрением поглядев на своего двойника в воде, откинул туловище назад и, как бы загребая, потянул рогатину на себя. Потянул машинально, наугад. Но рогатина не поддалась, и он не сразу понял, что она за что-то зацепилась. Перехватив ее ближе к середке, потянул сильнее, но уже с опаской, слегка поворачивая ее то вправо, то влево, и когда она, от чего-то отцепившись, но не до конца, поддалась и вскоре всплыла на поверхность, буквально в трех-четырех шагах от берега, к ужасу своему увидел на одном из ее рогов человеческую руку, точнее — полруки, как раз по локоть. В засученном, отворота на два, рукаве серого, в пятнах тины, демисезонного комбинезона, ладонью кверху, с растопыренными пальцами и посиневшими на запястье венами, рука, будто живая, чуть заметно покачивалась на мутной, постреливающей пузырьками, воде. Из-под рукава комбинезона, к запястью, спускался второй рукав — гимнастерочный, с широким обшлагом, и когда Тамбовцев, понукаемый недобрым предчувствием, особо тщательно, вплоть до латунной пуговицы, разглядел его, то невольно издал горлом какой-то непонятный, будто от удушья, хриплый звук: кант на рукаве гимнастерки был красным. Не голубым, как в авиации, а красным. Сперва он не поверил, откуда, мол, тут быть такому, подумал, что ошибся, и снова, до рези, напряг зрение. Но нет, ошибки не было, кант, хоть тресни, был красным. И в тот же миг страшная догадка, точно над озером громыхнул гром, оглушила Тамбовцева: гимнастерка с красным кантом на обшлаге никак не могла быть у Клещевникова, она могла принадлежать только Бурноволокову. Только ему. Ни у кого другого в эскадрилье — да чего там в эскадрилье, во всей воздушной армии! — такой не было. Значит, это и есть он, штурман Иван Бурноволоков, вернее — то, что от него сейчас осталось, — эта рука. Но почему она здесь, в этом озере? Ведь Бурноволоков, как говорил Доронин, выпрыгнул из самолета сразу же, как только они перетянули линию фронта. Выходит, приземлиться он должен был совсем не здесь, а самое меньшее километрах в тридцати отсюда, еще дальше, чем Доронин, почти у «передка». Не могло же его так далеко отнести ветром. Да и ветра-то сильного не было. Значит, тут что-то не так, значит, Бурноволоков, вопреки заверениям Доронина, вовсе и не выпрыгивал из горящего самолета, а продолжал оставаться там до конца. Иначе откуда же ему быть здесь, в этом озере? Рука-то ведь это его, теперь Тамбовцев ее и без канта узнавал: эти тонкие длинные пальцы, розоватые, аккуратно подстриженные ногти, а на большом ноготь черный — недавно дверью прищемил. Тут и сомневаться нечего, Бурноволоков это, не кто другой, как только он, вернее — его рука, мертвая, слегка покачивающаяся на воде ладошкой кверху, точно бы норовившая ухватиться за что-то или просящая помощи, рука, которую он, Тамбовцев, не раз пожимал по-дружески, а теперь уж больше никогда не пожмет. И этот красный кант! Тот самый, что нередко служил поводом для дружеской подначки, для подтрунивания над этим рослым красавцем-штурманом. «Пехота, сто верст прошел — еще охота», «Пехота, не пыли!» — такое не раз раздавалось в землянке под дружный хохот летчиков. А в ответ — белозубо-насмешливая, но ни чуть не обидная улыбка и что-нибудь похлеще, позабористее. Теперь же — ничего, только рука, вялая, безжизненная, посиневшая рука мертвеца, и Тамбовцев, как ему показалось, целую вечность не сводивший с нее обалделого взгляда, почувствовал, что ноги у него в коленках слабеют, вот-вот подкосятся, и он, чтобы не сверзиться в воду, порывисто шагнул назад. И тут же приглушенно охнул: рука, шевельнув, как ему показалось, сразу всеми пятью пальцами, как бы поманив его за собой, вдруг соскользнула с рогатины и, легонько булькнув, снова ушла под воду. Тамбовцев ошалело посмотрел на разошедшиеся в этом месте круги и, опять почувствовав в ногах предательскую слабость, согнул ноги в коленях и опустился на песок. И тут же, словно сел на головешку, вскочил, по-бирючьи огляделся по сторонам: вдруг кто заметил, догадался о его страшной находке? Но нет, вроде бы обошлось, никто ничего не заметил: летчики по-прежнему сидели на бугорке и лениво переругивались, кому нести ка аэродром извлеченный из воды сапог, и надо ли его вообще туда нести, не проще ли сообщить о нем командованию и на этом поставить точку.
— А хоронить завтра что будем, — услышал он затем давешний, полный возмущения, сиплый голос.