А пока в большом зале дворца идет пир, как и должно быть. Кругом сидят женихи, на поясах у них нет мечей, но в улыбках – лезвия. Давным-давно в доме Пенелопы установили закон, предписывающий тем, кто садится за ее стол, быть невооруженными; ее возмущает, что правила приличия настолько истрепаны, что про это нужно объявлять особо.
В своих покоях, вдалеке от музыки и мужских криков, Пенелопа держит в руке перстень, которого не должно быть на этом острове, смотрит на морской горизонт, и ей кажется, что под густым светом убывающей луны она видит паруса.
– Пейсенор соберет свое ополчение, – говорит Эос, выкладывая на кровати чистый хитон. – Он уверен.
– Мальчишки с копьями, – отвечает Пенелопа, – ведомые мужчинами, желающими только одного: защитить свой урожай, пока горит поле соседа.
– А что говорит добрая мать Семела?
– Она считает, что мы не готовы. Однако женихи заждались; сойдем же вниз.
Эос неглубоко кланяется, кивает. Пенелопа сжимает пальцами матовый перстень: он стал теплый, как ее ладонь, и оттягивает ей руку.
Внизу, в пиршественном зале, плечом к плечу пируют мужчины, воздух теплый от их дыхания, слышен хруст разгрызаемых костей и скрежет зубов. Две служанки устанавливают в углу ткацкий станок Пенелопы, чтобы женихи могли наблюдать за тем, как она работает. Она ткет саван для своего свекра Лаэрта. Когда он будет закончен, она выйдет замуж – так она сказала.
Эта политическая уловка осложняется двумя обстоятельствами. Во-первых, Лаэрт жив-здоров на своем хуторе со своими свиньями и совсем не веселится от мысли, что его ожидаемая и неизбежная кончина стала на острове предметом стольких пересудов. Во-вторых, если что и стало понятно за многие-многие месяцы, пока Пенелопа пытается соткать довольно простой кусок ткани, так это то, что она невероятно неумелая ткачиха.
Кенамон из Мемфиса сидит немного поодаль от других женихов, а служанки приносят вино, мясо, фасоль, горох, бобы, рыбу, другую рыбу и хлеб, чтобы макать его в подливку в ярко-красных потрескавшихся мисках. Кенамону еще не позволили влиться ни в одну из ватаг влюбленных мужчин. Местные, с Итаки, с подозрением относятся к чужеземцам, явившимся из-за моря, чтобы воцариться в их священной вотчине. Те, кто прибыл из более далеких мест, – женихи из Колхиды и Пилоса, Спарты и Аргоса – может быть, и с большей охотой возьмут египтянина к себе, вот только дадут ему повариться в собственном соку достаточно долго, чтобы он понял: в кровавой гонке к трону ему ничего не светит и его просто терпят за то, что он странноватый и безвредный.
Один из дворцовых псов – серый, лохматый, дряхлый, с пожелтевшими глазами, – который когда-то умел охотиться, а теперь лишь поводит носом вслед исчезающим хвостам проворных крыс, подбредает к Кенамону и тычется мордой ему в ногу. Женихи не очень жалуют псину, но свинопас Эвмей все еще готов погладить ее по пузу, да и Телемах ее любит (когда не витает в облаках); сын Одиссея, видя, как пес трется около жениха, подходит к нему.
– Аргосу ты нравишься, друг. – Телемах всех в зале называет «друг». Произносить имена женихов он не может, потому что его тянет блевать от отвращения и стыда, и он долго придумывал слово, которое сам сможет произносить с ядом, а другие услышат с цветами.
Кенамон чешет пса за длинным обвислым ухом.
– И он мне нравится. – И снова краткое молчание там, где должно было быть имя. Сначала хозяин, потом гость – вот так обстоят дела.
– Телемах, – неохотно признается сын.
– А! Сын Одиссея!
Еще одна вещь, которой Телемах научился, – это превращать болезненный оскал в улыбку. Ведь щуриться нужно в обоих случаях. Но тут происходит странное: Кенамон встает и слегка кланяется, а в его голосе слышится почти уважение:
– Какая честь познакомиться с тобой. Говорят, что слава Одиссея затмила даже славу его отца. Раз так, то остается лишь диву даваться тому, кто ты таков и чего достигнешь. Я горд, оттого что смогу говорить всем, что встречал Телемаха с Итаки.
– Ты… смеешься надо мной, господин?
– Клянусь, что нет. Прости меня, я незнаком с вашими обычаями. Если я обидел тебя, скажи мне.
Телемаха обижает все и вся. Такая уж у него привычка. Однако этот чужестранец оказывается настолько чужим, что Телемах на миг обезоружен.
– Нет, – выдавливает он наконец, – не обидел. Прошу, чувствуй себя как дома. Ешь и пей, делай что пожелаешь. Ни с одним гостем не обойдутся дурно в доме моего отца, пока у меня есть в этом доме место.
Это предложение Кенамону перевести сложно. Тут есть скрытые смыслы – то, что касается отца, владения, положения и того, кто именно что с кем делает. Но он не станет сейчас разбираться: просто кивает, улыбается и поднимает свою чашу, глядя на сына Одиссея, отпивает совсем чуть-чуть – ведь ночь, похоже, будет длинная – и говорит:
– Ты оказываешь мне честь; ты оказываешь честь нам всем.
Телемах ухитряется кивнуть, вместо того чтобы надуться, и отворачивается.