Только к вечеру «долина смерти» отпустила его, и Доктор погнал задыхающийся мотоцикл, не сбавляя скорости на поворотах и косогорах, рискуя свернуть себе шею. Он думал не об этом, он просто гнал, будто желал вырваться, чтобы все осталось позади как длинный шлейф пыли, потому что впереди вставали ослепительные вершины, окрашенные низким солнцем, они становились все выше и выше.
И сейчас, по дороге в Ташкент, так же, как в последние два месяца, Метлу занимало только одно: он силился вспомнить, может, он хотя бы читал о чем-то таком или слышал. Густой воздух долины срывал с машины запах одеколона и гуталина, непонятные узбекам солдатские песни. Спросить было не у кого.
Он вспомнил лишь, что читала ему когда-то та одноклассница, сидя у него на коленях, а он рассеянно шуровал под платьем среди крючков и резинок.
«Боже! — закрывала она лицо книжкой. — Это же Пушкин! А мы, чем мы занимаемся? Ведь это же „Евгений Онегин»! Как же ты не понимаешь?»
Метла хлопнул себя по коленке, чтобы прогнать эти воспоминания.
Пушкин! Пушкин! Мура. Там у него один нормальный мужик — Онегин: надоели ему тюли-тюли, и он свинтил. Это коню понятно!
Ведь сколько можно? Кругом фуфло, как в школе, ничего стоящего. Где оно?
Что, мать со своим сервантом, которая ничего не понимает, кроме подводных лодок? Статуи, которые нельзя потрогать руками, картины, веревкой огороженные, эти, что ли? Футбол? Какой футбол? Одни разборки, все куда-то лезут — говно! Еще маленьким, бывало, услышишь Синявского: «Вратарь падает… и забирает мяч!» — мороз по коже — кайф! А попал туда — где он кайф? — одно блядство!
А эта, сопля голландская? Что ж такое твоя «любовь»? Кому это надо, когда насрать, что у твоего «любимого» в яйцах как горячего песку насыпали? Только и слышно: «Люблю!», «Безумно!», «Пушкин!» Так кого ты любила, Пушкина или меня? «Я помню чудное мгновенье…» Я тоже помню «чудное мгновенье», когда мы уже залезли под одеяло и вдруг прется твоя мать: «У тебя программа телевидения?» — а ты ей: «Иди в задницу!» Пушкин! Пушкин!… Пушкин бы с тобой канителиться не стал. Он кой-чего знал, иначе бы Онегин не замочил того пацана, — как он на этом приторчал! Но там не хватает самого главного, потому что сам Пушкин этого или не знал, или наврал с три короба, чтобы отмазаться. А… бардак! В этих книжках никогда ничего до конца не написано! Ты мне не дала сделать ничего настоящего с тобой, и я без тебя обошелся. И вышло, пожалуй, поглавней твоего.
Метла качался на лавке и глядел на скучные белые огни, бегущие навстречу из горячей ночи. Там будет Ташкент, вокзал, поезд, водка и прочая дребедень. Он уезжает.
3
В конце концов, он честно исполнял свой долг, и ему были отданы воинские почести. Командирский газик вывел на дорогу грузовик с офицерами и гвардейцами, которые прямо в кузове чистили автоматы. Гарнизонное кладбище осталось позади, Кричевский повернулся с переднего сиденья к командиру:
— Знаешь, я бы сверху написал: «Заставь дурака Богу молиться…» А?
Ткач ничего не ответил.
«Как учебный. Надо бы хоть песку для весу насыпать, — подумал он, когда двое, будто играючи, подняли и спустили в желтую яму короткий гроб. — Как-то не солидно, все-таки зампотылом был. Вот козел, и на трупа-то непохож вышел — какие-то объедки, тряпки — форменная помойка!»
Всю дорогу он был занят этой мыслью, а когда они уже прилично посидели за стаканами в офицерской столовой, за пловом и арбузом, Ткач вдруг поймал Доктора за ремень:
— Слушайте, скажите, вот что он теперь? На кой он нужен, ведь уже и гнить нечему, что ж, так и будет сто лет без толку валяться? Неясно.
Доктор по обыкновению пожал плечами:
— Земля…
— Земля? Какая же это земля?
— Земля, земля. Вы возьмите, покопайтесь, чего только не найдете: и гвоздей, и костей… на этом же все растет, а на чем растет, то и есть земля.
— Значит, был говно… стал земля… а чего вырастет?
— Это уже не наше дело, — сказал Доктор.
Ткач поднялся и вышел на виноградник, мотая головой. Под луной застыли шеренги мертвых гвардейцев, и он обходил строй, придирчиво оглядывая, как на строевом смотре.
— Ишь, — остановился он вдруг, тыкая пальцем в шершавую лозу. — Ты, парень, как жил раздолбаем, так и растешь хреново. Посмотри, что у тебя за лист? Что у тебя корни-то вылезают, каши просят? Как ты держишься на шпалере? Ох, не я — твой отец, а то б я тебя… Заправься!
— Вот где настоящие командиры, — сказал он, когда наконец добрался до «генеральского». — Здорово, орлы! Что приуныли? Потерпите, скоро и я к вам. Найдется местечко? Я сам, вот туг, ладно?…
Ткач опустился на колени и начал рвать руками сухой теплый грунт, хотя в глубине его мучили и сомнения: ведь не все у него было так уж хорошо на службе, взять того же Курбанова — темная история, да и дома, например, жена — блядь, а может, и не блядь, а может, он ее зазря выгнал? кто разберет? Но, кстати, сходило же всю жизнь, авось и в последний раз сойдет…
Ему приснилось, что он выкопал какую-то банку от сухопайка, а в банке кто-то царапался и кричал тоненьким голоском: «Детство! Детство! Детство золотое!»