Читаем Причуды моей памяти полностью

Есть явно «выставочные» произведения — цветы, колибри, попугаи, стрекозы и т. п. Природа, однако, распространяет свой творческий дар и на семена. Они все хороши собою — желудь, пропеллер клена, сережки тополя. Вглядитесь в скромное семечко подсолнуха, черно-белую его оболочку, грецкий орех, каков он внутри с его двумя полушариями.

На выставке немецкой художницы Сюзанны Бауман я видел «Собрание семян». 60 штук составили впечатляющую картину выдумок Природы. Рядом висела картина «Гербарий гуляющего»: засушенные воспоминания о летних прогулках — травы, цветы. Дальше — галерея «Пестики цветов». Среди разных пестиков есть еще внутренности стебля — круги жизни, узоры расходящихся линий. Картины, они, оказывается, пронизывают насквозь все создания богини Флоры. Лист каждого дерева — это отдельное произведение. Фантазия природы неистощима, ее изобретательности нет конца. Очертания насекомых, их силуэты поражают воображение больше, чем сюрреализм Дали, Кирико, Танги. Чего стоят раскраски и формы раковин, как они раскрашены внутри, словно для наслаждения их обитателей.

Когда бабочке случается походить на лист, она передает все детали его строения, расщедрясь, воспроизводит дырочки, проеденные жучком, которого знать не знает. Такая степень защитных уловок вызвана уже не «борьбой за существование», а скорее усмешкой над учеными дарвинистами.

Владимир Набоков подошел к энтомологии как поэт и бросил вызов ученым дарвинистам с их обязательной целесообразностью, борьбой за существование и т. п.

История красоты начинается задолго до человека. Может быть, это начинается с появления Вселенной, нашего неба с его созвездиями, движением светил. Вначале было не Слово, а Красота, рожденная фантазией Творца.

В одном из словацких музеев я любовался бусами, найденными в слоях палеолита. Женщины ходили в шкурах и уже носили бусы. Людям, самым древним, каменного века, нужна была красота. Резьба по слоновой кости выставлена там же с табличкой «XXII век до н. э.». Брошки «XII век до н. э.».


Свиридов как-то сказал о музыке Гаврилина, что ему непонятно, откуда она берется. Эта область музыки Свиридову была неведома. То же самое еще в большей мере можно сказать о Шостаковиче. Никто из композиторов не представлял, откуда она, где могут быть ее источники. Это такая же неведомая область жизни, как жизнь привидений или небесных черных дыр. То же самое в фауне: откуда бабочки берут свои узоры, кто сочиняет эти прекрасные рисунки?

Можно сочинить мелодию, хороших песенников много, но сочинить симфонию, то есть музыкальный роман, повесть, это нечто совсем иное, да и романы разные. Симфонии Шостаковича — это великие трагедии шекспировской силы, да еще всегда личностные. Откровенность его, обнаженность чувств и признаний пугает. Написать автобиографию столь беспощадно-бесстрашную никто на бумаге не смог. Жан-Жак Руссо становился в позу, когда писал свою исповедь. Толстой по мере удаления от детства к юности о многом начинал умалчивать.

Язык музыки понятен, но не дает себя уличить. Это «я»? Или «он»? Или «мы»? У таких, как Шостакович, музыка производится совсем из другого материала, чем у прочих, это как лунный камень или звездный свет. Примерно то же наблюдал я и у физиков. Володя Грибов, Лев Ландау, Петр Капица — все это были люди, неведомо откуда бравшие свои догадки, они опережали собственное мышление. Рассказываешь такому про свое исследование, а он, не дослушав, говорит что у тебя должно получиться. Раз угадает, два угадает, а потом начинаешь ему верить и понимаешь, что у него особый дар, он действует без доказательных выводов. Иногда это похоже на гадание.

Он не спорит, ответ ему виден, он уже различает его до того, как кончен расчет, откуда ему становится известно, что должно получиться, непонятно. Сперва ему не верят, потом считают его догадку случайностью, потом начинают убеждаться, что имеют дело с гением.

— С чего вы это взяли?

— А мне так кажется.

— Но при таких температурах не может получиться.

— Не может, — соглашается он, — но вот увидите, что получится.

— А за счет чего?

— А черт его знает, — говорит он, — именно тут должна быть точка поворота.

И он вовсе не заботится, что это выглядит абсурдно, никакие абсурды его не смущают.


Точно не помню, кажется, в Берлине мне прочитали стихотворение, где была такая строфа:

Земля умирает, Вода умирает, Воздух умирает, Лес умирает, Звери умирают. Ура! Мы живем!


…У него дочь в партии зеленых. Она вешает скворечники. И мастерит их. Ненавидит автомобили, ездит на велосипеде. Считает животных и умнее, и благороднее людей.

Мы плыли с ними по Волге, шлюзовались, пристани маленьких городов. Боже, какое грустное зрелище, Волга — умирающая река. Пустынная. Местами цветет ядовитой зеленью. Кое-где торчат затопленные верхушки колоколен. Изредка где-то на берегу полыхнет костерок. Гидростанции обессилили великую реку. Бревна, как трупы, плывут мимо лесов. Баржи, пароходы — редкость.

Мой друг Карло Каладзе, грузинский поэт, признался мне:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже