Доктор Сушкевич вправлял диски позвоночника. Сотни больных из его маленького городка. И из области приезжают, живут там неделями, дожидаясь своей очереди. Прием производил ночью, потому что днем он работал в больнице. В Минздраве все были против него. Специалисты утверждали: ночью он принимает нарочно, для тайны, деньги берет большие (иначе зачем бы старался?), приносит временное облегчение, а значит, вред, ибо вместо лечения больной тратит время на это знахарство. На самом деле он лечил бесплатно. Его замучили комиссии проверкой. Тридцать комиссий за год! В конце концов он прекратил прием. Устал. Довели до инфаркта. Многих привозили к нему на коляске, а они пошли и ходят. К одному такому колясочнику, юристу, он обратился за помощью. Тот отказался его защитить, побоялся. Люди настаивали, скандалили. Сын шепотом ссылался на заместителя министра здравоохранения. В конце концов один из больных явился в Министерство здравоохранения и избил этого зама. Было разбирательство, зама сняли. Но Сушкевич к практике не вернулся.
Лидия Гинзбург как-то заметила, что каждое страдание сопровождается непредставимостью его конца. Потому что если представить себе конец страдания — значит избавиться от страдания. О счастье мы, напротив того, знаем, что оно пройдет: в каждой радости затаился страх конца.
Эккерман ходил за Гете и записывал каждое его высказывание. Получилась толстая книга. Гете об этом знал и помогал ему, думая вслух. К тому же Эккерман его понуждал своими расспросами, приходилось отвечать, находить свою точку зрения. Эккерман не только записывал, он извлекал мысли из него. Гете говорил и говорил. Ходит за тобой не охранник, а секретарь с записной книжкой, приходится что-то произносить. Думаю, что если бы было побольше Эккерманов, то больше было бы и Гете. Конечно, Гете велик, Гете — гений, но, допустим, нашелся бы у нас такой самоотверженный человек и стал бы ходить за Виктором Борисовичем Шкловским, или за Эрдманом, или за Ильфом, за Бахтиным, да мало ли. Многое можно было бы записать. Причем это не упущенные высказывания, это мысли, которые появились бы на свет на интерес, на ожидание.
Литературовед Борис Михайлович Эйхенбаум умер во время вечера памяти Мариенгофа в Доме писателя в Ленинграде. Сошел с трибуны, сел в первый ряд, тихо склонился набок. Сразу и не заметили, что случилось. Был инфаркт. Замечательно он жил, замечательно и умер.
Как ни странно, зачастую именно гиганты научной мысли, которые сумели одолеть установившиеся взгляды, убежденно отказывались от власти авторитетов, вели науку к новым высотам, сами спустя годы становились научными консерваторами, упорно не принимали еретических взглядов своих преемников. Галилео Галилей отвергал созданную Кеплером теорию эллиптических планетных орбит, называл ее фантазией. Томас Юнг оспаривал теорию, которую разработал Френель. Эрнст Мах возражал против теории относительности. Резерфорд считал, что ядерная энергия практически не применима. Эдисон не признавал значение переменного тока. Линдберг смотрел на ракетную технику как на безнадежное дело.
Знать, что недоступное нам на самом деле существует; то, что нам кажется невероятным, возможно; что мои личные способности могут быть не способны воспринимать новое, — это необходимое и очень трудное качество в науке.
Мы люди свободные, что нам скажут — то мы и захотим.
Начальник пожарной службы института подал докладную Игорю Васильевичу Курчатову, что при обходе помещений замечено, как в одной лаборатории младший научный сотрудник занимался любовью с такой-то младшей научной сотрудницей. Курчатов написал резолюцию: «Занятие любовью м. н. с. с м. н. с. пожарной опасности для лаборатории не представляет».
К Петру I обратилась одна молодая женщина с жалобой на мужчин, которые не хотят жениться на ней, поскольку она не девица. И так она была убедительна в своем негодовании, что он велел выдать ей бумагу, где объявлял ее девицей, и скрепил своей подписью.
Для Д. С. Лихачева Петр был человек нервный, мистический, рвущийся.
Лихачев считал, что в России не было ренессанса, сразу началось барокко. Оно пришло с Украины. Как архитектурный стиль. Вместе с ним — церковные руководители. При Петре они все были с Украины. Барокко означало интернационализм.
Аввакум был за национализм, за узкорусскую церковь, за русский язык, в этом смысле он был шовинист — против расширения русской церкви, которая в то время включала в себя украинскую и белорусскую церковь.
Алексей Михайлович вовсе не был тишайшим, он разгромил разинщину. При нем появилась немецкая слобода и начался курс на просвещение.
Петр не есть счастливый случай, я убежден: появление его можно считать логичным, петровское как бы появилось до Петра. Но что в нем удивительно, таинственно — это его способность переходить из одного состояния в другое. Это переходы от человека к монарху и обратно. Замечательно то, как подчиненные улавливали и приспосабливались к этим переходам. Он и за границей продолжал так себя вести: то плотник, то царь, то матрос.