Но Владимир Павлович всё же сказал ему уже в другой комнате, где гостей не было, сказал ему, как горько сознавать, что вся жизнь отдана на военное производство.
А потом отца вдруг перевели, это только называется перевели, но было — сняли, потому что он стал директором завода, который ещё только строился и который он только недавно ещё обосновал и спланировал, но новый этот завод был в подчинении того, большого, которым он руководил прежде. Почему это произошло, вопрос такой перед Петром как-то не обозначился. Та жизнь была вне его сознания. Та жизнь была жизнью людей, которые делают какие-то серьёзные, но ему совершенно не интересные дела. Было видно, что отец переживает, но был по-прежнему твёрд и в делах решителен. Дома он стал бывать чаще, а вот Пётр дома почти не бывал. Не до того ему тогда было — он уже готовился к отъезду в Ленинград. Да и не умел он сочувствие проявить к отцу. Отец казался ему настолько мудрым и сильным, что проявление к нему заботы и сыновей любви могло обидеть его, показаться ему неуместным… Так ему почему-то казалось. И главное, у него своя жизнь, у отца своя. Как-то ему невдомёк тогда было, что мы в жизни так прочно связаны и судьбы наших отцов всегда отражаются в нашей судьбе, но осознание этого приходит уж очень поздно. Когда сделать уже нечего. Наверно, глупый он был. И всё искал, что же такое важное можно сказать людям, а это важное рядом было, только увидеть его надо, только понять, а он его не заметил. Может, сердцем ещё не созрел? Как и мы. Вдруг появится в голове: «нужно маме позвонить»… а звонить-то и некуда.
Нет её, нет её уже…
В тот день нам нужно было в Дегтярный переулок, а это вон оно где, это за Суворовским проспектом аж, но мы шли пешком, чтобы отдышаться, наверное. Шли, отсидев положенное в «публичке».
Мы шли к Жене Анисимову. Женя жил тогда в Дегтярном переулке, и там, недалеко от его дома, было трамвайное кольцо, и трамваи, дёргаясь и борясь с конвульсиями, грохотали, скрежетали железом своих колёс о железо блестящих рельсов, которые, как татарские сабли, изогнулись на мёрзлой земле. А ночью из контактного провода дуга сыпала, высекая, искры, и в тот момент окна вагонов гасли, а потом вспыхивали, озаряя бледные лица пассажиров.
Дом, в котором Женя и Света снимали комнату, был похож на пятиэтажный колодец, внутрь которого можно было попасть только через прямоугольный проём, который почему-то называют аркой. Ребята жили на третьем этаже, и летом в их комнату иногда попадал солнечный свет, но это было очень редко, и было непонятно, как можно годами жить в таком доме, но, верно, ко всему привычен советский человек.
Вот тогда, ещё в начале Суворовского проспекта, я и спросил его:
— Алексеич, — сказал я, неожиданно и впервые назвав его так.
— Алексеич, — сказал я, — ты всё мучаешь себя вопросом, о чём бы тебе написать, а почему бы не об отце, почему не о матери? Ты ведь их знаешь, историю своего отца знаешь, это его отлучение от завода… Верно, это уже получится «о чём», а не просто «что». Это уж не этюды уже будут, а рассказ, а? Что скажешь?
Он прервал вечную свою мелодию, посмотрел на меня сбоку и внимательно, что-то пытаясь сообразить, даже сказать собрался вроде, но вдруг отвернулся и замычал опять своё… Мысли его изменили свой ход, пошли по другому пути, и через какое-то время он сказал:
— Там, знаешь, «почтовый ящик», секретно… Откуда я знаю, что там случилось… Знаю, что что-то в Москве произошло, но знаю и то, что заказ важный какой-то освоили на заводе. Это при нём ещё. А потом и новому директору — Охотникову — за заказ тот орден дали, а главному инженеру и главному конструктору — госпремию. А ему — ничего. А что там в действительности было, того не знаю. В общем, чего не знаю, того не знаю, и сказать того не могу.
— А ты подумай и придумай, что случиться могло. Ты о родителях часто думаешь?
— Странно, но почти нет… потому что… стыдно почему-то, будто виноват. Непонятно, но тоскливо становится, когда думаю о них. Какая вина? Почему?
Он головой помотал, словно вину свою из сознания вытряхнуть мог. А потом улыбнулся и скоро опять своё замычал… Я всё никак не пойму, как устроена его голова, что там и как крутится в этих его мычалках, потому что он иной раз может заговорить неожиданно о вещах, которые темой были вчера или неделю назад. И так словно продолжает тот разговор, словно не было этих дней или часов в промежутках.
— Я где-то читал, что Кашон бежал за повозкой и всё умолял её простить его, — сказал он, когда мы вошли внутрь колодца — внутрь двора дома, в котором жил Женя.
И я не сразу понял, о чём он, что это такое… что это там варится в его котелке, что это варится в сером веществе его черепушки. И не мудрено!.. потому что прошли уже две недели, как были мы с ним в кино, и видели фильм о Жанне, о Жанне Д’Арк. Фильм назывался «Начало». И я был опять с Галей Бойцовой, я чувствовал её, сидящую рядом, я чувствовал её, и грудь мою томила тоска, потому что я знал, что люблю её, что буду любить память о ней, что буду помнить… Тоска да и только!