Саша посмотрела на меня прямо, ничего не сказав, и я понял, что это действительно так, и тогда только, может, и заметил ее. «Она худая, как палка», — сразу отметил я, даже и не подумав. «Это просто невероятно», — подумал я, уже подумав. Невероятно относилось уже не к худобе, а к тому, что прочитано всё… Невероятно, что все это можно читать «от корки до корки», потому, что много там было и муры, хотя дело вкуса… Нет, нет — не может этого быть! Но она смотрела прямо из-под крутого своего, волчьего своего, упрямого своего лба, и было ясно, что да, это самая что ни на есть правда, и иначе с ней никак нельзя. Она такая, вот вам. От корки до корки. Интересно, как они ужились бы с Проворовым, вдруг неожиданно подумал я. Неожиданно, потому что уже давно о друге своём не вспоминал и не думал, и не хотел вовсе думать и вспоминать после той встречи на площади, а вот тут почему-то подумалось и вспомнилось. И еще подумалось, что они с Петром всегда уже будут вместе, хоть и в разных странах и городах, но всегда вместе, что бы с ними ни случилось. И мысль эта была нелепа и ничем не обоснована, и я улыбнулся и нажил себе мгновенно, может, на долгие века врага. Ведь она-то поняла, что усмехнулся я над ней, над тем, что прочла она все «от корки до корки», но усмехнулся я вовсе не от этого, хотя в те годы мог, мог бы и над чтением таким посмеяться. Глупый я был. Глупый.
Что было дальше в тот вечер? Была эта плоская луна, пришпиленная к небу, была маленькая и толстая Оля, которая вся была в восторгах и от луны, и от тьмы августовской ночи, и от того, что рядом «свеженькие» незнакомцы, что можно показать свою возвышенную душу, и она показывала, зовя все на реку, на реку… А потом она исчезла с волжанином. Вместе с восторгами и ахами. Мы остались вчетвером и общались странно: с Александрой напрямую говорить было просто невозможно, таким холодом и неприязнью тянуло от нее.
Я не видел ее глаз, но определенно — она косила. Такая холодная, тощенькая ведьма, но какой был у нее голос! Боже! Я никогда не слышал ничего подобного. Что-то было в нем ломкое и как-то натянутое, было ощущение, что голосовые щели ее были изготовлены из другого, не такого, как у всех других людей, материала. Из серебра?.. Может, такие голоса у пришельцев, у неземных людей, — думал я тогда. Над такой мыслью можно было бы посмеяться, посмеяться даже вслух, но я был уже научен, уже почувствовал ее болезненную гордыню и не рискнул бы… Но усмехнулся, потому что мне вдруг подумалось, что Проворов когда-нибудь скажет про нее: «Вот идет моя Косточка». Ну почему, почему они вдруг связались в моей голове? Непостижимо.
Мне нравился этот ее голос, мне хотелось бы ее слушать и дальше, но говорить было не о чем, и мы шли вчетвером скучные, дожидаясь приличного момента, чтобы расстаться. Девица мне была даже симпатична, чувствовался в ней еще не проявленный, еще скрытый, но уже характер. Я бы никогда не решился с такой на какие-то отношения. У таких девиц все всерьез, у таких все по-настоящему, думалось мне тогда. Я их боялся: зачем мне дурацкие сложности….
Нужно было расставаться, и мы расстались легко.
Я устал уже от этого города, от этого отдыха устал, хотелось в Питер, в Питер. В Питер хотелось, и я уехал.
В то время я был уже «старым» студентом, «старым» не в том смысле, что учился на старшем курсе, а именно по возрасту. Я успел уже поучиться и там и сям, попробовать в жизни и то и се, и вроде бы уже успокоился, уже понял, что нашел себе в жизни дело, которое хотя и не нравилось моим родителям как дело бессмысленное и пустое, но нравилось мне. Было просто неожиданно, и я находил это даже забавным, что за дело такое платят деньги. Даже считают это работой, а не удовольствием. Можно было — оказывается — читать книги любимых писателей, думать о них, думать о книгах, что-то понимать, потом понимать еще больше, и, рефлексируя, создавать новые мысли, записывать их в карточки, чтобы потом можно было их анализировать и понимать еще больше, но уже не только об авторе этой книги, не только об этой книге, а о жизни, которая была уже не жизнью тела, но какая-то другая, настоящая, сказал бы я…