Прошло несколько недель. В газетах больше ничего не появилось. Я теперь представляла себе, чем закончится дело. Оставалось десять дней до Рождества, и эти дни оказались еще более невыносимыми, чем обычно; мир вокруг меня раздувался, как воздушный шар, от предпраздничной суеты, от покупок и обмена купленного. По всему Бродвею люди торговали рождественскими елками. Я останавливалась у этих базаров и спрашивала о ценах, чтобы вдохнуть аромат елок. Всего лишь намек на кислород и хвойный запах, и я начинала тосковать по небу и воде, но помнила, что могу найти их только на краю города.
Так я и шла среди покупок и продаж, среди воскресной чумы — лазят по карманам, выхватывают кошельки. Я никогда ничего не воровала, но могла думать только о том, что я
забрала у мира, о том, чего не смогу возвратить. Потом колокольчики, огни, и тяжелый запах хвои, и длинные очереди людей с подарками в красивых обертках, рвущихся в последнюю минуту набить свои сумки, все эти люди со списками членов семьи и друзей загнали меня обратно, домой.В сочельник я пошла к мессе и попыталась услышать голос священника так, как будто он говорит для меня, но знала, что это не так. Слушала голоса певчих, свободно вздымавшиеся на всю высоту сводов, и смотрела на лица — верующих, зрителей, туристов, клира, — становящиеся значительными, словно раздувающиеся от звуков, которые они тут потребляли, и чувствовала себя маленькой и тоненькой, словно ничего уже не могло войти в мое тело, как будто я не могла ничего слышать и видеть, могу только продвигаться к одному-единственному голосу, который я ощутила поющим возле воды.
Помню, как я смотрела на газетное фото троих белых мужчин с головами, накрытыми воротниками пиджаков, — их вели к полицейскому фургону. Вместе с десятью-пятнадцатью другими людьми они избили троих черных — их автомобиль сломался, когда они проезжали через белый район. Черных лупили дубинками, потом погнались за одним го них по улице, затем догнали одного на скоростном шоссе, там снова избили и бросили. С обочины дороги смотрели, как автомобиль наехал на него и убил.
Они не хотели, чтобы их фотографировали, но они разделяли вину друг с другом. Разделяли ненависть, которая привела их к преступлению. Они били его, и гнались за ним, и снова били — все трое. Может быть, задолго до этого они говорили о том, как это сделать. Может быть, их наказали, может быть — отпустили. В тюрьме их могли начать избивать, могли даже убить.
Но никто не знал, что сделала я, — никто, кроме земли, которой я предала ее тело. Никто и никогда не накажет меня за мое преступление. Я буду жить, свободно ходить по улицам, зарабатывать деньги и тратить их и умру, скорее всего, когда жизнь придет к естественному концу. Так хочется говорить иным голосом, голосом человека, который не убивал. Я оставила свои поздние прогулки и по ночам остаюсь дома, беззвучная и неподвижная, сижу, пока в голове не поднимется боль, и тогда я обоими кулаками бью по полу, пока не падаю, — наверно, где-то очень далеко, и не засыпаю без радости, как животное, которое не понимает, что оно спит.
Сьюзен Стрейт
Два дня прошло
Мы с Дарнеллом, как обычно, катали к нему. На газоне перед его домом никто не тусовался, даже братья Тибодо, хотя они вообще не слезают с травы. И это-то летним вечером, в пятницу, — народ, по идее, должен бы мыть машины, дышать свежим воздухом или куда-нибудь собираться, но на улице никого не было. Когда мы вывернули на Пикассо-стрит, я посмотрела на дом Дарнелла и увидела, что на веранде нет проигрывателя. Мистер Таккер, отец Дарнелла, всегда по пятницам заводит старый бежевый стереопроигрыватель, чтобы было слышно всему кварталу. Он ставит Билли Холидея, печального Билли, или скрипучую запись Эрла Гранта. На моей улице никто не крутит музыку, и я бы хотела это послушать — по-настоящему низкие голоса, и за ними — медленный свинг, но сегодня у нас с Дарнеллом не выйдет посидеть в его машине перед их домом. И Малыш с Католиком не подойдут и не спросят: «Ну, детки, чего слыхать?» Дарнелл, например, отвечает: «Лейкерсы» обули их, старичок, разрыв десять очков. Малыш на это говорит: «Это мы уже слыхали» — и смотрит, есть ли кто в Джексон-парке. А потом начинает петь: «На холодном на Вестсайде, где гуляли мы всю ночь…»