Разве когда-нибудь отпугивала вас весть о том, что такое-то сочинение написано темно и предназначено для избранных, — например, весь Платон? Разве именно это не привлекало вас к нему? И разве не упрекали вы в туманности — настоящего автора, не какого-нибудь другого, разве не принимали за мрак, царящий в нем, свою слепоту?.. Поэтому в целом оправдано, если все высокое (полное смысла и рассчитанное на редкостный смысл) будет выражаться коротко и темно, — пусть лучше бесплодный дух, чем переводить чужой смысл в свое пустомыслие, объявить великое — бессмыслицей. Ибо душам обыденным свойственна безобразная искусность: в самом глубоком и содержательном суждении не видеть ничего, кроме своих же будничных мнений; тогда они играют злую шутку с писателем, спеша согласиться с ним; божественного сына Марии, зачатого от святого духа, эти плотники нарекают именем, словно свою собственную постройку. Впрочем, на людей способных непонятность действует, как на детей, — читая непонятное, они учатся понимать, и почти всякое учение начинается с повторения — слово за словом и буква за буквой (иначе будешь нести отсебятину); в конце, часто вспоминая и повторяя чужое мнение, рождаешь и живое созерцание. Поэтому и для духа истинно положение Гершеля: что откроет телескоп в сорок дюймов, то вслед за ним отыщет и двадцатидюймовый.
В своей крестьянской войне против „поэтастов“ вы, беотархи, пользуетесь или самым безыскусным оружием, или самым безнравственным, — ведь вы без умолку кричите: „Они уже умерли и лежат на поле сражения бездыханными трупами, сражение кончилось, и публика — нашего мнения“. Вы надеетесь, что, объявляя противника погибшим (pro mortuo), вы убьете его, — но у греков ложный слух о кончине значил одно: долго жить. Молодой противник чисто физически переживет старого, он сохранит свои устремления и переменит лишь надежды, перспективы и пути к цели, — так испокон веков одна за другой эпохи поднимались друг над другом.
Люди ведут войны и всегда, кажется им, проявляют беспристрастность, требуя таковом от противника; врагу, думают они, не грех нанести парочку лишних ударов, законы войны этого не запрещают; так же поступает противник. Поэтому, достойные стилисты, нападая на поэтастов за их грубость, невыдержанность и прочее (за это вас хвалю), вы не проявляете абсолютной беспристрастности, потому что вы превозносите тог самый энтузиазм возмущения в мужах прошлого. А самое малое, что требовалось бы от вас, — это напасть на гуманистов, на Скалигера, Сальмасия, Шоппиуса, Меурсиуса, Гронова, или же на Гуттена с его пособниками по „Epistolae obscurorum“{1}
, потому что эти последние действительно обвиняли в шутку злосчастного магистра Ортуина в воровстве и прелюбодеянии. И я, например, ждал бы от вас, что вы вспомните о Лютере, который, по рассказам, очень резко писал против папы и Генриха, так что за дверью каморки слышно было, как царапает перо по бумаге и какой от этого стоит треск; однако написанное произвело куда больше шума. То же верно и о Лессинге. Не считайте ни его, ни тем более Гердера своими союзниками. Неужели все время, пока Гердер был жив, вы не замечали, каков его дух, — он вел вечную борьбу с прозой времени, выступая как бы под знаменами Гаманна, великого врага эпохи, друга Гердера; неужели вас настолько ослепили лжетолкователи Гердера, что вы, видя, как борется он с безнравственными чертами и прочими изъянами ваших противников, позабыли, сколь враждебен он вашему миру?.. Конечно, бывают минуты, когда и самый лучший из людей, стало быть, и он тоже, радуется, замечая, что сам случай по доброй воле сражается на его стороне (хотя бы он никогда не искал благосклонности случая), — например, в морском сражении чуждый ветер Меркеля, в испанской войне с мексиканцами на суше — собаки, но вот собаки...»